Изменить стиль страницы

Новак не ответил. Он задумался и погодя немного спросил:

— Где вы остановились в Хусте?

Я назвал адрес Чонки.

Новак не записал его. У него оказалась отличная память. В этом я убедился несколько дней спустя.

— Бог милостив, — сказал мне на прощание пан превелебный. — Я ничего не могу обещать, но подумаю, чем можно помочь вам.

После свидания с Новаком мои думы и тревога о Ружане и Ильке обострились. Надежда сменялась отчаянием, отчаяние снова надеждой. Я не спал ночами, ворочался на своем верстаке в пропахшей стружками и лаком мастерской.

Днем дом старого Чонки пустел, а вечером, когда собирались все жильцы, он становился похожим на Ноев ковчег. В мастерской, помимо меня, ночевали еще трое: прыщеватый юнец из Мукачевской торговой академии, бросивший учение, чтобы вступить в сечевики, и чрезвычайно гордый тем, что был допущен к участию в облаве на коммунистов; финансовый чиновник из Ужгорода и седой, с военной выправкой, молчаливый мужчина, о котором говорили, что когда-то он состоял в свите гетмана Скоропадского и сейчас приехал в Хуст из Берлина.

В комнатах ютились две семьи беженцев, а одну из комнат, самую большую в доме, занимал с женой адвокат Дулович, сорокалетний крепыш с розовой лысиной, служивший теперь в личной канцелярии премьера. Это был словоохотливый, но, безусловно, неглупый и наблюдательный человек. Свой цинизм он очень умело прикрывал националистическим словоблудием и восторженными одами в честь Волошина. Через несколько дней после нашего знакомства пан Дулович доверительно мне сообщил, что он взял на себя миссию быть историографом волошинской Украины, и даже показал мне пухлую тетрадь в обложке с золотым тиснением.

— Это начало моей летописи, пане, — объявил Дулович, — так сказать, дневник, который должен послужить основой для истории.

Разумеется, тетрадь Дулович мне в руки не дал, а тотчас же спрятал ее обратно в шкаф.

Теперь эта тетрадь лежит предо мною. Старый, ныне здравствующий еще отец Чонки привез ее мне в Ужгород. Старик нашел тетрадь в шкафу после поспешного бегства Дуловича вместе с Волошиным в Румынию. И летопись Дуловича дает мне возможность рассказывать не только о том, что я сам видел в Хусте, но и о том, что было скрыто для многих.

Дни шли, и Хуст все больше и больше становился похож на вооруженный лагерь. Организовывались штурмовые отряды, названные «Карпатской сечью», а душой их был пан превелебный Стефан Новак.

— Там, где пройдет сечевик, — говорил он, — земля должна стать бесплодной для семян коммунизма.

И сечевики вершили свою расправу. Они рыскали по селам и городкам, допытывались не только о коммунистах, но и о тех, кто лишь предположительно мог сочувствовать им. Арестованных уводили в тюрьмы Тячева и Хуста, а имущество их отдавали доносчикам.

Официального поста в правительстве Волошина Новак не занимал. Он никогда не был тщеславным человеком, но вряд ли кто-нибудь другой знал не только о делах, но и о настроениях членов кабинета так, как знал о них Новак, и после немецкого консула в Хусте Гофмана он был вторым, которому не решались перечить не только министры, но и сам Волошин. И если Волошин чувствовал себя на положении слуги, которому щедро платили за верную службу, то Новак чувствовал себя на положении одного из тех, кто платил.

Как-то утром, когда дом Чонки только начал просыпаться, в мастерскую вбежал хозяин.

— Вас спрашивают, — прошептал он. — Ради бога, скорее!

Я быстро оделся и вышел на кухню. Там, обогревая над плитой озябшие руки, стоял вооруженный карабином сечевик.

— Вы Белинец? — спросил он, окинув меня взглядом.

— Я Белинец.

— Идемте. Вас ждет пан превелебный Новак.

Минут через пятнадцать я снова очутился в знакомой уже мне комнате.

Новак был болен. Накинув на плечи черный крестьянский плед, он сидел в кресле и потягивал из чашки горячий напиток.

— Как видите, простыл, — сказал он добродушно. — И вот лечусь сваренным с сахаром вином, — прекрасное средство от простуды!

Сказав это, пан превелебный дотянулся рукой до стола, поднял подсвечник, под которым оказался сложенный листок бумаги. Он взял этот листок и протянул его мне.

— Пока, сын мой, все, что я смог для вас сделать.

Еще ничего не понимая, я развернул листок и едва не вскрикнул от изумления. Я не верил глазам своим. Листок был исписан мелким почерком, и это был почерк Ружаны.

«Дорогой мой! — писала она. — Мы живы и счастливы знать, что и ты жив. Нам тяжело без тебя. Так тяжело… Неужели нет возможности снова быть вместе? Сделай все, что в твоих силах, Иванку. Обнимаю тебя.

Ружана. Илько».

Я был взволнован до крайности и все еще не мог поверить, что в моих руках письмецо Ружаны. Я не думал сейчас о том, каким образом оно дошло до Хуста, кем был тот человек, которому Ружана вручила его. Я только ясно представлял себе, как волновалась она, когда писала эти строчки, и как не верила в то, что они дойдут до меня.

— Что вам пишут? — глухо спросил Новак.

Я подал ему листок.

Новак прочитал его и, помедлив немного, поднял на меня свои утонувшие в орбитах глаза.

— Вы бы хотели, чтобы ваша жена и ваш сын были здесь, с вами?

— Боже! — воскликнул я. — Но можно ли это сделать? И как?

— Они будут здесь, если вы захотите, — спокойно сказал Новак. — А как?.. Об этом не следует спрашивать.

— Но чем я должен отплатить за это? — уже насторожившись, спросил я.

— Ничем, сын мой, — дружелюбно улыбнулся Новак. — Исполните свой долг украинца перед своим народом — вот и все… Вы, должно быть, уже знаете, что в недалеком будущем состоятся выборы в сейм? Этому сейму предстоит провозгласить самостоятельность Карпатской Украины и решительно сказать о наших претензиях на все украинские земли… Объединенная Украина!.. — мечтательно произнес Новак. — Это ведь чаяние народа, и в том числе ваше личное, — не так ли?

— Конечно, отче, — подтвердил я, силясь предугадать, к чему клонит Новак. — Но не кажется ли вам несколько странной, если не смешной, претензия присоединить море к капле?

— Но море обещано нам, — сделав ударение на последнем слове, произнес Новак. — Обещано той силой, которой будет покорен мир. И выборы в сейм должны показать этой благостной силе наше единодушие, нашу способность руководить. Я не стану от вас скрывать, сын мой, — и голос Новака зазвучал доверительно и мягко, — я не стану от вас скрывать, что умы людей, особенно на Верховине, еще не освободились от заблуждений. Вы, сын мой, свой человек в горах, вас знают во многих селах, к вашему голосу прислушиваются без предубеждений — и вы должны помочь нашему общему делу…

«Так вот к чему он клонит!» — подумал я и, охваченный душевным смятением, поднялся со стула.

— Мне надлежит стать доверенным лицом на выборах, так я вас понял, отче?

— Одним из них, — уточнил Новак.

— И от моего согласия или отказа зависит, будет ли со мной моя семья или нет?

Новак не ответил. Но и без его ответа мне было уже понятно, что это именно так. Страшнее пытки нельзя было придумать, и более подлой цены нельзя было назначить.

— Прошу прощения, отче, — сказал я, сохраняя самообладание, — но я не тот человек, какой вам нужен.

— Печально, — вздохнул Новак, — очень печально… Да хранит вас бог.

…Ночью за мной пришли. Сечевики обшарили весь дом старого Чонки. Но меня уже в Хусте не было. Я уехал оттуда на селянской подводе еще днем, сознавая, что мой отказ принять предложение Новака делает мое пребывание в Хусте небезопасным.

Возница был для меня человеком совершенно незнакомым. Понурый, с вытянутым, боязливым лицом, он с неохотой взял меня на подводу и всю дорогу молчал.

В сумерках мы добрались до пограничного села и остановились на его окраине перед приземистой хатой.

— Ну, я дома, пане, — проговорил селянин. — А вам куда?

— Некуда, — чистосердечно признался я.

— Как же то? — удивился селянин. — У каждого человека есть дом.

— Мой — в Ужгороде.