Изменить стиль страницы

Мне стыдно за себя, стыдно за Юлию. Краешком глаза я слежу за Ружаной. Она стоит спиной ко мне у окна, в дальнем, скрытом полумраком конце столовой. Понимает ли она мое состояние?

За дверью раздается глухой стук и спасительный детский плач. Юлия срывается с места и бежит в соседнюю комнату.

Ружана быстро оборачивается и подходит ко мне. По лицу я вижу, что ей тяжело и стыдно.

— Уйдемте, пане Белинец, — просит Ружана.

— Куда?

— Куда хотите, но уйдемте.

— Бродить по городу, хорошо?

— Все равно.

Небо в звездах. Легкий морозец. Время еще не позднее, а улицы уже пустынны. Только в завешенных полотняными шторами окнах домов светятся огни.

И чем дальше уходим мы от дома Лембеев, тем легче становится на душе, словно там, позади, вместе с Юлией осталось все тяготившее меня.

И так мы идем долго и молча.

А улицы ведут нас в гору, все в гору, мимо церкви, по Цегольнянской. Гравий шуршит и щелкает под ногами. Вот развилка. Мы сворачиваем вправо. Подъем становится все круче.

— Что это за улица, Ружана?

— Кажется, Высокая.

Дома, отделенные садами, стоят здесь только с левой стороны: направо сразу под крутой уклон тянутся виноградники. Мы всходим на самый гребень улицы, и перед нами внизу весь город. С высоты кажется, что горят его огни неярко, и не горят, а теплятся. Кто-то рассыпал их, как зерна, среди темноты притиссянской равнины, и они жмутся друг к другу, только одиночки ушли далеко в ночной простор, к переливающейся на горизонте жемчужной ниточке Чопа.

— Зачем мы пришли сюда? — спрашивает Ружана.

— Здесь высоко. Люди любят высоту.

— Разве? — не то удивленно, не то задумчиво говорит Ружана. — Мне почему-то кажется, пане Белинец, что вы вообще высокого мнения о людях.

— Только не о себе, — говорю я печально. — Но на свете есть много по-настоящему хороших людей. Разве вы не согласны со мной?

— Я никогда не задумывалась над этим, — ответила Ружана. — Я только помню: в детстве мне пришлось идти с матерью через кладбище ночью, и я страшно трусила. «Чего ты боишься? — смеялась надо мной мать. — Бояться надо живых: они готовы перегрызть друг другу горло, а мертвецов бояться не стоит, они самые порядочные люди».

— И с тех пор вы перестали бояться мертвецов?

— С тех пор я начала бояться и живых.

— И меня в том числе?

— Вас? — Ружана делает паузу и, заглянув мне в глаза, поводит головой. — Вас — нет…

Несмело впервые я беру Ружану под руку. Ружана на мгновение задерживает дыхание, словно перед неожиданно возникшим распутьем, и вдруг доверчиво прижимается к моей руке. И это доверчивое ее движение красноречивее всех слов, оно наполняет меня неизъяснимой, тихой радостью, сознанием, что с моей жизнью готова слиться жизнь еще одного существа, дороже которого нет для меня теперь никого.

Выбившиеся из-под шапочки волосы Ружаны касаются моей щеки. Я целую их осторожно, боясь хоть чем-нибудь осквернить светлую эту минуту.

— Не надо, — просит Ружана, — не надо, Иванку, увидят.

— Кто?

— Хотя бы вот они, звезды, — улыбается Ружана.

— Звезды? Они уже привыкли к этому, — произношу я с ответной улыбкой. — Сколько сейчас в мире таких, как мы, и скольких эти звезды видели до нас, и скольких еще увидят после!

— А мне кажется, Иванку, что мы одни, что других нет и не было… И ничего я больше не хочу, — уже шепотом продолжает Ружана, — кроме одного: всегда быть вместе, вот так, как сейчас, всегда…

— И во всем, — добавляю я.

Ружана делает движение.

— А разве любовь, то, что мы… любим друг друга, еще не все?

— Очень много, но не все, — отвечаю я.

— Для вас, — печально произносит Ружана. — У вас, должно быть, бездонное сердце, Иванку.

— Это хорошо или плохо?

— Не знаю. Но люди с таким сердцем сами бывают несчастливы. А я хочу счастья для нас, — ведь это так немного, правда?

— Не больше того, чего хотят все люди.

— Вы опять о всех, — укоризненно вздыхает Ружана. — Ну что же, я и на это согласна. Видите, какая я покорная.

— Ружана, милая… — я целую ее руки, заглядываю в глаза, и они опять светят мне мягким, ласковым светом.

26

Зима прошла в разъездах, закупках семян, составлении рационов для скота, разбивке матлаховской земли для предстоящих посевов.

Матлах очень быстро вернулся из Праги. Пражские профессора с их противоречивыми советами и мало обнадеживающими обещаниями раздражали его не менее, чем ужгородские врачи. Одна мысль, что придется лечиться бог знает какой срок и сколько крон может вылететь в трубу как раз тогда, когда он, Матлах, затеял такое огромное дело, приводила его в тупое бешенство. Страсть к наживе была сильнее физического недуга. Он не выдержал и бежал из Праги. Он так мне и заявил: «Сбежал».

Я жил то в Верецках, где временно стоял матлаховский скот, то в Мукачеве.

С Ружаной мы виделись редко, только в те дни, когда я наезжал в Ужгород. Она была теперь для меня единственным светлым огоньком, к которому я тянулся. И стоило только увидеть ее, услышать ее голос, как мне начинало казаться, что нет больше ни горечи, ни Матлаха, ни лжи, ни Лещецкого, есть только Ружана и наша любовь, данная мне судьбой как награда за все то тяжелое и несправедливое, что выпало на мою долю.

Для старого Лембея вовсе не явилось неожиданностью, когда однажды я постучался в его комнату и попросил уделить мне несколько минут.

Он величественно согласился, и пока я говорил, его оловянные глаза, не моргая, разглядывали меня в упор, словно видели впервые.

— Все это хорошо, — пробурчал он, когда я кончил говорить, — но за Ружаной, имейте в виду, я не даю ничего.

— А мне и не надо! — воскликнул я. — Кроме самой Ружаны, мне ничего не надо.

— Это вам не надо, — сердито сказал старик, — а мне, пане Белинец, надо, чтобы моя дочь жила обеспеченно. На одной вашей — как это? — любви далеко не уедешь. А что вы можете предъявить?

— Капитала у меня нет, — сказал я, глядя прямо в глаза Лембею, — но я работаю. А счастливо можно жить и без…

— Нет уж, нет уж, — перебил меня старик, — я больше вашего знаю, что такое счастье. Обеспечьте себя прилично, а тогда пожалуйста. Когда я брал жену, у меня своя крыша была над головой. Вот так, пане Белинец. Вот когда обзаведетесь своей, тогда милости прошу. — Ив знак того, что разговор окончен, он, кряхтя, поднялся с кресла.

Ружана ждала меня на половине Чонки. Сидя посреди комнаты на полу, она строила домик из крашеных кубиков. Двухлетний сын Чонки, очень похожий на отца, заложив руки назад, сосредоточенно следил за ее работой.

Едва я приоткрыл дверь, Ружана быстро поднялась, и кубики с тупым стуком рассыпались по коврику.

Я пытался придать своему лицу спокойное выражение, но, видимо, Ружана угадала все с первого взгляда.

— Этого надо было ожидать, — удрученно сказала она, выслушав мой рассказ о разговоре с отцом. — Боже мой, когда все это кончится?

Целый день до моего отъезда Ружана просидела, запершись у себя, и когда вышла попрощаться со мной, глаза у нее были запавшие и сухие.

— Что ты решил? — спросила она едва слышно.

Это впервые произнесенное «ты» окрылило меня, удесятерило мою решимость.

— Мы должны быть вместе, Ружана.

— Да, Иванку, вместе, что бы там ни было!

27

Весной в десяти километрах от Студеницы застучали плотничьи топоры. Матлах строил скотный двор своей первой фермы.

Селяне из Студеницы и дальних сел были наняты на сезон. Их белые холщовые рубахи мелькали тут и там по горным склонам, а новые группы селян все шли и шли на матлаховский двор просить работы.

Наймаки вспахивали целину, рыли отводные канавы для дождевой воды, высаживали по гребням вдоль оврагов кусты орешника, и с каждым днем все явственней и явственней выступали контуры полей, на которых чередование посевов должно было стать теперь строгим законом.