Изменить стиль страницы

— А ничего. Хлопца учить надо. Вот поведу в Мукачево, и, даст матерь божья, будут его там учить.

Скрипка задумался.

— Неладно это, Ильку, Марииного хлопца на пана учить. Выучишь, а он… он, гляди, и не посмотрит потом в твою сторону. Или ты на что надеешься?

— На себя надеюсь и на хлопца самого.

— А жить он на что будет? — спросил Скрипка. — Был бы у тебя достаток. А достаток ведь твой что мой… Может, тут ты тоже на кого надеешься?

— И тут на себя и на хлопца, — спокойно отвечал Горуля.

Но я — то знал, как гложет его забота.

Иногда, вернувшись поздно домой, Горуля о чем-то шептался с Гафией, и если назавтра утром просыпался в хорошем расположении духа, это означало, что где-то ему повезло с работой. Но большей частью дальние походы по селам были малоуспешны.

— Вот как оно, Иванку, — говорил Горуля, — и руки есть, чтобы десятерых прокормить, и голова не дурнее других, и душа к работе тянется — а что толку?

Видя, как трудно бывает Горуле, я однажды решился и сказал ему, что учиться не поеду, а буду искать себе хоть какую-нибудь работу, и что не нужно ему заботиться о моем учении.

Горуля выслушал меня внимательно, а затем спросил:

— А земля?.. Ты же ее отворить задумал… — И добавил: — Да и не для тебя все хлопочу, человече, бог с тобой! Я для себя, мне так жить веселей.

Может быть, ему и в самом деле было так веселее жить?

7

Город втянул нас в свои пыльные улицы, полные грохота подвод, человеческих голосов, суеты, и я, верховинский хлопчик, никогда не ездивший дальше Воловца, не мог представить себе в ту минуту города больше Мукачева. Мне казалось, что люди со всего края сошлись на его улицах.

Привыкший к тому, что надо здороваться при встречах даже с незнакомыми людьми — так было заведено в селах, — я и здесь посчитал необходимым держаться этого правила. Но, к моему удивлению, никто не отвечал на мои приветствия. Все было ново, необычно, но ни эта новизна, ни необычность не могли отвлечь меня от цели, ради которой мы пришли сюда с Горулей. Пройдет несколько дней, думал я, Горуля вернется в Студеницу, а я останусь здесь один, учеником гимназии… А вдруг не примут? Могут ведь и не принять. Мне было все равно, как и где жить. Я готов был сносить любые лишения, только бы учиться.

Горуля словно читал мои мысли.

— Ничего, Иванку, все будет добре. Не пропадем, а? И квартиру подыщем. Может, тебя сам Федор Луканич до себя примет, он человек простой, хоть и дуже ученый. Сколько мы с ним дыма наглотались и под Чопом у Тиссы и в горах, когда дрались вместе за советскую Венгрию. Вот разыщем мы его по адресу, так увидишь, как старые друзья встречаются.

О Федоре Луканиче я уже не раз слышал от Горули. Был он раньше учителем, или, как тогда называли, профессором, в ужгородской семинарии, недолюбливаемым начальством за вольнодумство. В годы войны его из семинарии уволили и отправили на фронт. Возвратился он домой, в Мукачево, в девятнадцатом году, в те самые дни, когда для защиты молодой советской Венгрии формировались отряды русинской Красной гвардии. Луканич вступил в один из таких отрядов, где и встретился с Горулей.

Луканича быстро оценили как умелого, могущего увлечь за собою оратора, а главным образом как образованного человека. Нужда в таких, как он, была велика. Его уже собирались перевести в органы Комиссариата просвещения, но тут начались кровопролитные сражения с двинувшимися в Карпаты войсками Малой Антанты.

В бою у Латорицы Горуля спас Луканичу жизнь. Раненного и потерявшего сознание, он пронес его незаметно по труднопроходимому и крутому взгорью сквозь вражескую цепь. Это событие сблизило Луканича с Горулей, и когда после разгрома русинской Красной гвардии они прощались в горах под Студеницей, Луканич сказал:

— Если останемся живы и встретимся, я всегда ваш должник, Ильку, помните об этом. Нужна будет помощь — рассчитывайте на меня.

Долгое время Горуля ничего не знал о Луканиче, но в конце концов прослышал, что тот жив и учительствует в Мукачевской гимназии. На клочке бумажки был у Горули записан его адрес, и мы шагали теперь через весь город к Луканичу.

Дом, у которого, взглянув на бумажку, остановился Горуля, был подновленной, но стародавней постройки. Всего три маленьких оконца глядели на тихую, зарастающую травой улицу, но зато по двору он тянулся далеко, и несколько дверей выходили на деревянную, выкрашенную в темный цвет и обвитую виноградом галерейку.

День кончался. Надвигались сумерки. Полная подслеповатая женщина пропустила нас во двор и крикнула:

— Пане!

А хозяин уже стоял на пороге, мешковатый, начинающий полнеть мужчина лет сорока, с залысинами, делающими его лоб высоким.

— Пане профессор…

— Горуля! Илько!

Луканич, как мне показалось, смутился, но быстро привлек к себе Горулю и обнял его.

— Радый я, что свиделись, — сказал Горуля.

— Что и говорить! — отозвался Луканич, вытирая платком шею и лицо, словно ему было жарко, и стал приглашать нас в дом.

С галерейки прошли на кухню, обширную комнату — в ней свободно могли вместиться две такие хаты, как наша. Хозяин зажег свет, стал двигать стульями, усаживая за стол Горулю, и лишь теперь обратил внимание на меня.

— Чей такой будет?

Горуля замялся:

— Ну, мой.

— Подождите, — напряг память Луканич, — я что-то не припомню, чтобы у вас был хлопец.

— Раньше не было, верно, — подтвердил Горуля, бросив на меня ободряющий взгляд. — Раньше не было, а теперь есть, Белинцев Иванко. Учить вот привел… Темно ведь живем.

— Да-с… — неопределенно произнес Луканич и вдруг, повернувшись в мою сторону, начал расспрашивать меня о том, куда я хочу поступить, где учился раньше и что я знаю.

Сначала отвечал я робко и скованно, но благожелательный интерес, проявленный ко мне Луканичем, расположил меня к нему, и ответы мои стали внятнее и смелее.

Вошла женщина — прислуга Луканича — и поставила на стол стеклянный кувшин с вином и тарелки с тонко нарезанными ломтиками мяса.

Горуля с Луканичем выпили за встречу, даже мне налили маленький стаканчик вина. Потом начались воспоминания: собственно, вспоминал больше Горуля, называя имена неизвестных мне, но, видимо, дорогих ему людей, а Луканич только кивал головой и говорил:

— Да, помню.

Пили мало, точно чего-то ждали. Наконец Горуля спросил:

— А вы как теперь, пане профессор?

— Что ж я, пришлось писать пану министру в Прагу… Допустили вести урок истории в старших классах гимназии.

— Я не про то, — с сожалением произнес Горуля и вздохнул. — Вон как все обернулось! Шли люди домой, а загнали их на чужой двор.

— Но и чужие дворы бывают разные, — проговорил Луканич. — Прежде всего на жизнь, а в особенности на судьбу народа надо смотреть здраво. Да, двор чужой, но это все-таки двор государства, создающего демократию, какой не знала Европа!.. Ну, а что автономии нашему краю еще не дали, так ее рано давать. Народ наш очень отстал, Горуля. Конечно, это не его вина. Силен и слишком долог был гнет монархической Австро-Венгрии. Нам надо достичь культурной и политической зрелости, а тогда — автономия!

— А я так чув, — с притворной наивностью произнес Горуля, — будто все это брехня, а автономию не дают потому, что красных боятся, а? Дуже боятся, что изберет народ краевой сейм, а в нем большинство красных…

Луканич насупился.

— Я так чув, — добавил, пожав плечами, Горуля. — Не знаю, правда ли?

Нет, Горуля знал, что это правда, и для меня это стало правдой, только гораздо позже. Не могли и боялись тогдашние правители Чехословакии дать автономию краю, который они про себя называли красной Вандеей. Горную нашу сторону наводнили чиновники. Самых темных и реакционно настроенных людей, которых правители республики считали неудобным использовать на службе во внутренних областях страны, отправляли к нам. Над всем этим благостно парил портрет президента-демократа с зеленой веточкой в руке.