В середине мая, когда все парниковые рамы были подготовлены, а Зина и Катя уже усаживали более ста женщин за пикировку капусты, Сергея позвали к Пышкину.
У него в кабинете уже сидели Руссо и пожилой, главный агроном управления Андросов. Все поздоровались, Пышкин показал на стул.
— Вот какое дело, Морозов, — начал Пышкин. — Наши наставники, — он поглядел на Руссо и Андросова, — просят поручить вам работу на целине Дальнего поля. Под их руководством. Совхоз не против, там нужен бригадир с образованием, способный грамотно использовать и уже возделанную пашню и разработку целины, которую вы наметили.
— В условиях вечной мерзлоты, — вставил Андросов.
— Да, предмет со многими неизвестными, — уточнил Руссо. — Режим влажности, температуры, глубина залегания корневой системы и все другое. Научное познание с помощью приборов.
— А парники? — Сергею жалко было расставаться с ними.
— Мы можем оставить их двум молодым женщинам. Как их зовут?
— Зина и Катя.
— Похоже, они неплохо освоили технику парниководов?
— Лучше, чем я. Двухлетний опыт.
— Понимаете, — сказал Руссо, — освоение новины на Колыме все еще проходит по методам, которые заимствованы из мест старого заселения России, без учета особенностей Дальнего Севера. Нам с Михаилом Михайловичем, — он посмотрел на Андросова, — хотелось бы организовать здесь опытную площадку для испытания иных способов создания пашни. Правда, на Колыме есть опытная станция в районе Эльгена, но ей очень не повезло: её затопила полая вода при разливе реки. Все опыты смазаны. Все придется начинать сначала. Брали пробы, делали съемку местности. Бычков передал нам крупномасштабную карту, можно начинать освоение. Но как? Тут придется всем нам подумать. И вам больше других, поскольку площадки для наблюдений и замеры в ваших руках.
Морозов слушал и ощущал приятное, все более захватывающее возбуждение. Спросил Пышкина:
— Мне позволят там жить?
— Разумеется! Тем более что срок у вас небольшой. Заботу о пропуске мы с директором берем на себя. Жилье на участке довольно вместительное. Любимов вам знаком. Вот и условия для жизни. Не Бог весть какие, но посвободней, чем за проволокой.
— Я согласен.
— Ну и прекрасно, — Пышкин улыбнулся. — Вот так, господа присяжные, считайте, что сосватали хлопца. Введите его в курс задуманного, два дня он в вашем распоряжении. И потом два часа на сборы. Так, Морозов?
Сергей еще долго сидел с Руссо и Андросовым, ему приготовили и отложили две книги, в том числе «Мерзлотоведение» Сумгина, познакомили с разными точками зрения на способы освоения почв в зоне вечной мерзлоты, предложили методику, которая ему не очень понравилась. Но он промолчал, считая спор неудобным. Из конторы не шел, а бежал в гору, к Кузьменко. Запыхавшись, сказал Кате и Зине, что его переводят жить на Дальнее поле, и услышал двухголосое «счастливчик!» А своему наставнику обстоятельно выложил весь разговор в совхозной конторе. И очень удивился, когда Василий Васильевич спокойно сказал:
— Пышкин говорил мне об этом плане.
— А вы?!
— Одобрил. Да и сейчас по твоим глазам вижу, что доволен. Тебе надо готовиться к настоящей, большой работе агронома, Сережа. Стажировку в закрытом грунте ты прошел. Теперь надо посмотреть на земли уже изучающим взглядом. Вон там, внизу у реки огороды. Они доброго слова не стоят. А ведь кто-то распахивал, надеялся на удачу. И допахались — голое поле из гальки и песка, два паводка за сезон промывает весь мелкозем. А почва — это, прежде всего, перегной, все плодородие от него. Вспомни усадебные огороды в деревнях: никакого сравнения с наделами вдали от хлева. Вот такая истина земледелия.
— На Дальнем поле — меньше одного процента гумуса. Не разбежишься.
— Вот это и есть твоя главная заботушка: сделать почву плодородной. Навоз, навоз и навоз. Город рядом, а всю ли органику мы берем оттуда? Так ли ценим каждый навильник навоза? И еще забота о тепле в пахотном слое, ведь ниже — вечная мерзлота. Что с ней? Как поступить? Все это интересно, все нужно знать. Я очень рад за тебя: не кончив срока, ты уже учишься и практикуешь. Тем более, не за три моря от меня.
И, усмехнувшись, вручил Сергею длинный, только что сорванный огурец.
— Садись, позавтракай. Когда приеду к тебе в поле, отдаришь молодой картошкой.
…Тогда он далеко не все понимал в психологии человеческих поступков, этот молодой агроном с надломанной судьбой. Даже приблизительно не мог понять таких людей, как начальник лагеря или оперчек при лагере, или начальник охраны — они постоянно были рядом, но в другом каком-то измерении. От них исходила беда, это он ощущал, они распространяли вокруг себя страх понуждения, физической расправы, даже смерти, они так свыклись с этим своим правом карать и унижать, что считали подобное палачество неким трудом, необходимым в жизни. Их уже самих — правдой и неправдой — убедили, что разделение людей на приказующих, способных определять события и поступки, и на бесправных, обязанных к подчинению, есть обязательное явление жизни и времени, такое же неоспоримое, как законы природы. Всякое отступление от таких «законов», утвержденных в органах НКВД здесь и на «материке», где в тюрьмах и пересыльных лагерях царили насилие и зверство, безусловно карается смертью от пули, голода и холода. Убеждение это в те годы настолько укоренилось, что понятие убийство за шаг в сторону, за протесты и споры не вызывало у самих убийц ни колебания, ни раскаяния. Убивают же врагов на войне? Так почему не убивать «врагов народа», тем более в «условиях все более ожесточающейся классовой борьбы», как ни раз утверждал великий вождь народов, укравший приемы создания диктатуры, скорее всего, у Робеспьера, которого считали одним из вождей Парижской коммуны…
Не мог Сергей Морозов понять и тех вольнонаемных специалистов, которые привыкают равнодушно смотреть на современное рабство, как на нечто оправданное, вызванное необходимостью. И хотя милосердие изначально заложено в душе каждого человека, оно может быть заглушено, может почернеть, обрекая душу на вечную жестокость. В здешних условиях милосердие было наказуемо и потому редко проявлялось. Вольнонаемные очень тщательно избегали прилюдно высказывать даже признаки жалости или сочувствия к заключенным. Они с близкого расстояния насмотрелись на ужасы и бесправие по ту сторону колючей проволоки и в забоях, сами боялись очутиться за этой проволокой.
Не за это ли надругательство над собственной душой Дальстрой платил вольнонаемным двойные оклады и предоставлял двойные отпуска на благословенные южные моря? Оплаченный отказ от проявления человечности. Уже знакомые Сергею интеллигентные, много знающие люди — Руссо, Андросов, Пышкин — ни словом не выразили Сергею даже простого сочувствия. Привлекая его к интересному труду, они, прежде всего, думали о собственной задаче, отрабатывали свою обязанность. Но в разговорах с ними Морозов все время ощущал некое расстояние, стену разделяющую: это мы, а это ты… В сострадании Сергей, положим, не нуждался, он был молод, физически здоров и уже этим подымался выше своих именитых, пожилых коллег. Тень неравноправия сказывалась в безучастности к его личной судьбе. Приговорен — отбывай. Так что, молодой коллега, вот тебе задание, вот тебе некоторые советы, поезжай в избушку на Дальнем поле, трудись во славу и на пользу… Все необходимое для жизни ты получишь из рук того органа, который определил тебе срок. Гуд бай! И благодари судьбу.
Теперь ему предстояло идти на прием к полупьяному придурку — начальнику лагеря за новым пропуском для вольного хождения, за сухим пайком, за постелью и бельем. Сергей все еще носил свой потерявший от стирок цвет комбинезон, полученный от инженера Антона Ивановича, — мир праху его! — на дебинской стройке.
И он поплелся из конторы в лагерь, куда же денешься. Пришлось сидеть в «предбаннике», где за обитой дермантином дверью находился начальник лагеря. Долго сидел, пока из кабинета не вышел бравый грузин. Он грубо спросил: