От такой пищи тело таяло. Земные помыслы исчезали, желания пропадали. Первые дни Саблин от голода думал о еде, вспоминал те роскошные обеды, которые бывали в собрании и у него дома, стол, уставленный водками и закусками, громадные пироги с сигом и вязигою, различные супы и мяса, потом это отпало. Его радовало, что духом он не падал, что душа его укреплялась в сознании своего бессмертия и предстоящая смерть его не пугала.
Очень часто, по ночам, Саблин слышал шум грузового автомобиля. Коридор наполнялся людьми, вспыхивали лампочки, слышны была брань, мольба и стоны. Раздавались крики отчаяния, кого-то приводили, кого-то уводили, стучала машина, и казалось, или то было действительно так, сквозь стук машины слышались короткие резкие звуки выстрелов.
На другой день сторож-солдат, внося хлеб и кружку с водой, говорил сокрушённо: «Вчера ещё двадцать семь человек в расход вывели».
Однажды ночью в камеру Саблина втолкнули босого человека в одном нижнем белье.
— Побудь тут покеля! — сказал втолкнувший его солдат. Попавший в камеру Саблина был юноша с бледным интеллигентным лицом и большими глазами. Он дрожал всем телом. В камере было сыро и холодно, а на нём, кроме белья, не было ничего. Саблин накинул на него свою шинель и обнял его, чтобы согреть и успокоить.
Эта неожиданная ласка окончательно расстроила молодого человека, и он разрыдался.
— Спасите меня! Спасите! — говорил он, сжимая руки Саблина. — Ведь меня убьют!.. Я знаю… знаю. Меня взяли за то, что я хотел уйти от них. Меня обвинили в дезертирстве… Спасите меня… Мама, если узнает, с ума сойдёт… Я… — он назвал одну из громких аристократических фамилий. — Моя мама в Крыму, она ждёт меня… Спасите меня… Я всё, всё сделаю, но только жить… Вы понимаете, я готов им поклониться… Ах, только бы жить, жить… У меня есть невеста… Спасите меня…
Дверь камеры открылась, солдат назвал фамилию молодого человека. Тот прижался к Саблину.
— Ну живо, ты! Некогда нам с вами возиться. Пошёл к стенке, — крикнул солдат.
И вдруг молодой человек встал и покорно, неловко ступая босыми ногами по каменному полу, пошёл на зов солдата. Было что-то такое ужасное в этом движении молодого тела в белом белье, в его потухших глазах, в покорности окрику, что-то такое жалко животное, что Саблин навсегда запомнил его и ему все грезился этот одетый в белое юноша с наклонённой головою, выходящий из камеры.
XXXVIII
С осени 1918 года очень часто при камере дежурил бритый человек с умными вдумчивыми глазами. Сухое лицо его с большим лбом было нервно. Глаза проникали в душу, и было у него два состояния. Одно, когда он сидел часами в углу, молчал и тихо стонал, другое, когда он возбуждённо говорил, рассказывал, вспоминал что-то, махал руками. Он заходил к Саблину в камеру и часами сидел у него в углу на табурете то молча, то разговаривая с Саблиным.
Их знакомство началось при обходе камер. Саблину в этот день удалось добиться разрешения побриться и постричься, и он, чисто вымытый, сидел на койке и думал свои думы.
Дежурный вошёл в камеру в сопровождении часового, посмотрел на Саблина и сказал:
— Какой типичный буржуй. И вышел.
Через полчаса он вошёл снова и сел против Саблина на табурет. Он сидел спиною к верхнему окну, Саблин — лицом к нему.
— Вы не обиделись? — сказал он. Саблин молчал.
— Мне ли не отвечаете? Я комиссар и член чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией!.. А впрочем — всё равно. Я ведь такой же буржуй, как и вы. Обратил я внимание на вас потому, что вот и издеваются над вами товарищи солдаты, и обречены вы, вероятно, на смерть, и не кормят вас, и вши вас едят, а вы все барин. Барином родились — барином, поди, и умрёте. А они хоть и сверхчеловеки, а хамы. Вы молчите?.. Ну молчите, молчите. Я понимаю, что вам противно со мною говорить. Вдвойне противно, потому что я образованный человек. Доктор философии. Но, может быть, вы поймёте меня. Я идейный коммунист. Я уверовал в них. Правда. Знаете, я юрист по профессии, был прокурором и вопросом о смертной казни специально занимался. Нравственно или безнравственно? Допустимо или недопустимо и если да, то как? Ну сначала пришёл к тому заключению, что, конечно, недопустимо. И волновался и шумел. Помните Андреева — «Семь повешенных» — благородная тема!! Не правда ли?! Ну только потом прочёл я его же «Губернатора». И задумался. Выходит дело такое: война. Ежели их не повесят, то они его ухлопают. Как же теперь говорить об отмене смертной казни? А тут подвернулась война и все прочее и у власти оказался Владимир Ильич. Я с ним когда-то газету его издавал, приятели. Заявился к нему, был принят. Ведь это, я скажу вам, — ум! Планетарный ум. Гений. Что ни слово, то откровение. А меня, признаться сказать, вопрос этот мучил — о смертной казни. Как же, мол, так: свобода и все прочее, неприкосновенность личности и вдруг… смертная казнь. Я к нему. Он принял меня, выслушал с полным вниманием и говорит: «Да ведь, товарищ, по существу смертной казни нет». — Как нет! а расстрелы, а пытки? — А он, знаете, улыбнулся своею весёлою улыбкой и говорит: «Вы ничего не понимаете. Смертная казнь — это обряд. Это пытка, это мука! Суд, прокурор, священник, палач, да вон ещё, говорят, прежде в красную рубаху палача наряжали и красный колпак одевали — это уже инквизицией пахнет. Этого нет. Но, понимаете вы, что некоторые люди нам не нужны и их нужно удалить. Ознакомьтесь с нашими порядками и вы поймёте, что смертная казнь отменена». Я получил назначение в чрезвычайную комиссию. Положение, понимаете ли вы! То я по коммунистическим столовым шатался, суп из воблы жрал и хлеб из картофельной шелухи лопал, а тут — кухарочка у меня из аристократок оказалась, вино на столе, белый хлеб, вчера мороженое кушал. Жена, дети довольны.
Он замолчал. Оживление его как-то пропало. Он завял и бледным голосом договорил:
— Вы меня слушаете и думаете, что я провоцировать вас собираюсь. Что же, вы правы. У нас все на доносах. Я ведь по душе-то, может быть, первый раз говорю. Потому что и дома: мороженое ешь, вечером в картишки играешь, а ни жене, ни сыну ни гугу про свои мысли: выдадут. Вот ведь положение-то каково! Не знаю, поймёте ли?
Он вышел, но минут через пять вошёл снова и опять был возбуждённый и оживлённый.
— Тянет меня к вам. Вот посмотрел в ваши большие серые глаза и понял, что вы настоящий буржуй. Вы не выдадите меня, не предадите за кусок воблы или за ласковое слово комиссара. А то вот и аристократочка у меня кухаркой служит, и руки готова целовать, и все такое, знаете, надрыв в ней истерический. Пять красноармейцев её изнасиловали, так с того пошло. Мужчинами грезит… Предать готова за лишнюю ласку. А накопилось у меня много. Я знаю — вы выгнать меня хотите, да не смеете.
— Я не смею выгнать вас, а не могу, — сказал Саблин. — Вы всё равно меня не послушаетесь.
— Ну, может быть, я-то и послушался бы. Я человек деликатный, — сказал комиссар.
— Тема, которую вы затронули, меня интересует. Да и всегда интересовала, — сказал Саблин.
— О смертной-то казни! Ну ещё бы! Так вот, я в чрезвычайке это дело понял. Видите вы… Бывали вы когда-либо на скотобойне? Ужасное, знаете, зрелище, а никого не возмущает. Иные кисейные барышни даже ездят и кровь горячую пьют, от анемии, дескать, помогает. Быкобойца считается порядочным человеком и всякий ему руку подаёт. Да, говорят, трудное ремесло, но необходимое. И уже он, конечно, не палач. Ну ещё бы — бифштексы, да ростбифы, да филеи разные это чего-нибудь да стоит. Так вот Владимир Ильич и указали, чтобы также, значит, и с людьми. Антимонии этой разводить нечего. Если хотите, тут немного и от Талмуда есть. Еврей ведь гоя за человека не считает, а за животное. Владимир Ильич и указали нам, чрезвычайкам-то, что всю эту буржуазную канитель: приговор, прокурора, священника, палача — всё это оставить надо. Просто — вывести в расход. Уничтожить, чтобы не было. И конец. У некоторых — ведь во всяком деле русский человек совершенствоваться и услужить желает — явилась такая мысль! Трупы утилизировать, чтобы и от них филе да бифштексы выкроить. И, знаете, китайцы оказались мастера этого дела. А я, понимаете, ходил с научною целью… Да, представьте себе, гараж автомобилей на Гороховой. Пол бетонный, а в углу вдоль стенки жёлоб проделан. Приговор вынесен. Тридцать человек в расход. Есть мужчины и женщины. Ночью приводят их в гараж. Полутьма. Две лампочки, уже перегоревшие, тускло горят, проволоку видно. Красноармейцы их раздевают догола. Одежда и бельё теперь цену имеют — всё равно как шкура быка. Они стоят голые, дрожат и уже многие о смерти не думают, а так холодно им и стыдно. Другие плачут, на коленях ползают, руки целуют. И приходит чекист. Есть любители. Ну, конечно, под наркозом. Кокаин либо эфир. Глаза горят, ноздри раздуты. Весь в коже. Чёрная кожаная фуражка-комиссарка на нём с большою красною звездою, шведская куртка — это ведь самый модный нынче костюм, сам Троцкий его носит — кожаные штаны и высокие сапоги. Револьвер этакий большой, сбоку, не то восемь, не то десять зарядов в нём. Вид самодовольный, наглый.