Изменить стиль страницы

Троцкому сказали, что организация не терпит импровизации, и на пятом всероссийском съезде Советов Троцкий летом 1918 года выступил со смелыми, горячими словами:

«Мы не сомневаемся, — говорил он, — что для красной армии эпизоды подавления восстания левых социалистов-революционеров в Ярославле и изгнание красноармейцами чехо-словаков из Сызрани послужат уроком для укрепления дисциплины. Красная армия, построенная на науке, она нам нужна. Партизанские отряды — это кустарнические, то есть ребяческие отряды; это для всех ясно. Нам необходимо упрочить дисциплину, при которой такого рода авантюры стали бы невозможны, этот опыт даст возможность всякому солдату понять и всякий солдат это поймёт, что кровопролитие и братоубийство возможны при отсутствии дисциплины. Красная армия есть вооружённый орган советской власти, она служит не себе, не тому или другому кружку, а служит рабоче-крестьянским целям». Самостоятельно действовавшие отряды стали расформировываться, и на их место появлялись полки, дивизии и армии.

Троцкий узнал, что воля одного лица может передаваться не больше как пяти лицам, а вследствие этого неизбежно нужна военная иерархия и армия не может быть демократична, потому что она аристократична по самому своему существу, так как стадо львов, руководимое бараном, слабее стада баранов, руководимого львом. Троцкий стал искать этих львов среди генералов и офицеров Императорской армии и не стеснялся выдвигать солдат, отличавшихся военным глазомером и смелостью операций. Он призвал Брусилова и Клембовского, он стал заискивать в Поливанове, и он же возвеличил вахмистра Будённого…

Он приступил к мобилизациям, наборам и военному обучению молодёжи. Он создал «всевоенобуч», на который возлагал большие надежды.

Ему сказали, что в обороне погибель, а потому всегда атакуй, что недорубленный лес вырастает скоро, и он испытал это на своей шкуре три раза подряд. В районе Богучара, Бутурлиновки и Новохопёрска его большие части заматывал всегда наступавший смелый генерал Гусельщиков с Гундоровским казачьим полком. На глазах Троцкого недорубленная армия Корнилова выросла в громадную Добровольческую Армию Деникина, а конницы Мамонтова, Фицхелаурова, Секретева, Врангеля и Улагая не давали ему возможности оправиться у Царицына, Камышина и Балашова.

И Троцкий задумал создать так недостававшую ему красную кавалерию.

Троцкому стали нужны специалисты военного дела. Он стал искать их между генералов, томившихся в заточении по тюрьмам и крепостям, укрывавшихся под чужими фамилиями, голодавших, нищенствовавших, продававших газеты и спички на улицах. Он стал вызывать их, суля сытую и хорошую жизнь, беря семьи заложниками, обещая власть и славу, грозя расстрелом и пытками, и многих соблазнил и привлёк на службу под красными знамёнами РСФСР.

В дни поисков «спецов» кавалерийского дела вспомнили о генерале Саблине.

XXXVII

Первое время Саблин ожидал смерти каждый час. Он прислушивался ночью к шагам в коридоре и молил Бога лишь об одном, чтобы Он дал ему силы смело встретить смерть. По ночам при малейшем шуме он вставал, прогонял сон и ходил взад и вперёд по камере. Маленькое окошко за решёткой скупо обозначалось в стене. Шум утихал, и ни один звук не приходил в камеру из внешнего мира. Саблин томился до утра. Ему чудились выстрелы, стук автомобиля, крики — минуты казались часами. Наступал рассвет, гасло электричество, голубоватый свет лился в окно, холод сковывал члены усталого, разбитого тела. За Саблиным не приходили, он оставался жив. Так проходили дни, недели.

Саблин думал о том, что он сидит в той самой камере, где томились прежние узники Петропавловской крепости. Он испытывал то, что испытывали смертники, о которых он иногда читал в книгах. Когда-то, и как будто не так давно, он смотрел на эту самую крепость из окна дворцового зала и ему грезились призраки, выходящие из крепости. Когда-то он ходил с Марусей по набережной против крепости и Маруся возмущалась и жалела тех, кто сидит в казематах. Саблин вспоминал то, что он читал и что рассказывала ему Маруся о последних часах приговорённых к смерти. Как это не походило на то, что делали теперь с Саблиным. Тогда был суд и приговор, торжественно объявленный. Преступник знал, что его казнят.

Он мог надеяться на помилование, но эта надежда была ничтожна. Теперь не было ни суда, ни приговора, и Саблин только подозревал, что он обречён на смерть. Тогда обречённый пользовался известным комфортом. Его хорошо кормили, ему давали книги для чтения, ему давали Евангелие. Перед смертью к нему являлся священник и вешали его после целого ряда установленных формальностей, вероятно страшно тяжёлых для осуждённого. Но было в обряде смертной казни и нечто от христианской любви, что, может быть, смягчало суровость казни. Все, начиная с тюремных сторожей и кончая палачом, — священник, прокурор, офицер караула были ласковы со смертником. Они отправляли осуждённого на тот свет без злобы и ненависти, по своему долгу. Часовые стояли у дверей камеры молча и не оскорбляли и не отравляли последних минут заключённого. Смертник должен был чувствовать, что эти люди против него ничего не имеют, его осудил закон, его осудил и может помиловать только Государь. Все бремя власти лежало на Государе, и, может быть, из этих сложных переживаний смертников, запротоколенных литературой, выросла в известных слоях русского общества ненависть к Монарху и царской власти.

В камере осуждённого была тишина. В определённые часы ему подавали пищу, в определённые дни его выслушивал прокурор, к нему заходил священник. К нему допускались родные и близкие. Было ужасное одиночное заключение, от которого сходили с ума, но не было того, что испытывал Саблин.

Он не знал, находится он в одиночном заключении или просто живёт в крепости. Все зависло от караула, от солдат. Вдруг днём распахивалась камера и в неё врывались солдаты караула. Они грубо ругались и оскорбляли Саблина.

— А, буржуй проклятый! Не теряешь буржуйского вида, сволочь, постой, мы тебя прикончим, — кричали они.

Они щёлкали затворами ружей и прицеливались в Саблина, они делали нечистоты в камере и шумной ватагой исчезали. Жаловаться было некому и бесполезно.

А на другой день — двери камер отворялись и все заключённые сходились, знакомились друг с другом и ходили, свободно разговаривая и ругая советскую власть. И солдаты караула ругали её тоже.

С Саблиным в одном доме сидели: старый генерал-адьютант, от всего пережитого впавший в детство и мечтавший писать свои мемуары, и маленький суетливый член Государственной Думы, уверенный, что его выпустят.

— Главное, господа, — говорил он, — сохранить себя в этих условиях. Для этого нужен физический труд.

Член Думы топил печи во всём флигеле, подметал полы и коридоры и исполнял трудную работу. Он был стар и слаб и почти падал от утомления.

«Это ничего, — говорил он. — Это плоть, а дух мой силён, и я ещё могу полным плевком плюнуть насильникам и жидам в самую их поганую харю».

Жила в камерах больная фрейлина Императрицы, целыми часами стоявшая на коленях в углу за молитвой и не выходившая из камеры даже тогда, когда двери отпирались.

Известий снаружи было мало. Знали то, что говорил караул. Солдаты рассказывали о войне на внутреннем фронте, о победах над Колчаком, над донскими казаками и над Деникиным. Но, судя по тому, что места побед приближались к Москве, надо было думать, что победы были неважные. Но больше говорили о пайке, о фунтах хлеба, о спекуляции, о сапогах и шинелях.

А на следующий день свобода кончалась. Новый караул был необычайно строг, грозил расстрелами, стучал винтовками, и в доме заключённых царила мёртвая тишина.

Кормили очень плохо. Иногда ничего не давали, иногда приносили дурно пахнущую серую, мутную похлёбку и жёлтый чуть тёплый напиток, носящий название чая.