Изменить стиль страницы

— Я не волнуюсь, — сказал Полежаев, но не слыхал своего голоса. Он слышал, как тонко стонал недобитый бородач и кто-то кричал истерично: «Этого не может быть! Это кошмар. Я признаю Ленина! Отпустите меня! Я все сделаю, что хотите!»

Из противоположного угла, от красноармейцев сочно принеслась трёхэтажная ругань и грубый хохот. На дворе с перебоями стучал автомобиль.

Полежаев быстро поднял револьвер и в упор, не глядя, выстрелил прямо в лицо Коржикову.

Почти разом щёлкнул второй выстрел. Осетров застрелил в затылок Гайдука.

Полежаеву казалось, что наступила мёртвая тишина и время остановилось. Но этого не было. Красноармейцы продолжали ругаться. Машина по-прежнему стучала с перебоями, и истеричный голос в углу негромко крикнул: «Спасены!»

Полежаев в один прыжок очутился подле Тани и схватил её. Она показалась ему очень лёгкой. Осетров накрыл и закутал её шинелью, снятой Коржиковым и валявшейся на оттоманке, и они бросились к выходу.

— В чём дело, товарищ? — преграждая им дорогу, сказал красноармеец, стоявший на узкой лестнице, ведшей в подвал.

— Комиссару дурно стало, — сказал Осетров, отталкивая его и помогая пронести закрытую комиссарской шинелью с красной повязкой Таню.

На дворе продолжал стучать и шуметь грузовик. У открытых ворот сидели и стояли красноармейцы. Шофёр Рахматова сидел в автомобиле и смотрел в одну точку.

— Товарищ! — сказал ему Полежаев, кладя на дно автомобиля Таню, бывшую в обмороке, — заводите машину и везите нас скорее на мою квартиру.

Тот быстро поставил ключ. Машина заводилась изнутри и сейчас же мягко застучала.

Осетров вскочил за Полежаевым в автомобиль.

— Катай, Николай Николаевич, ко мне лучше, — сказал Осетров, обращаясь на «ты» к Полежаеву.

— У меня найдётся для неё полное приданое и денег куча золотом, а там сегодня же и дальше.

— Хорошо, Миша, — сказал Полежаев, этим уменьшительным именем давая понять Осетрову, что ему все прощено и как он его любит.

Машина мягко тронула и почти без шума покатилась по ледяной мостовой.

Через минуту кучка людей в бельё вырвалась из ворот и стремительно побежала по улице, за ней, беспорядочно стреляя, бежали толпою красноармейцы. Кто-то безумным диким криком вопил:

— Комиссара убили! Комиссара… — и сопровождал свой крик самой грубою руганью.

В подвале было пусто. На вскопанной земле, подле неглубокой канавы лежало пять трупов в белом белье, шестой тихо стонал и шевелил рукою.

На шаг от них, разметав руки, лежал Коржиков. Его лицо была одна сплошная кровавая дыра. Кто-то из красноармейцев успел стащить с него револьвер и один сапог. Рядом с трупом Коржикова валялся труп Гайдука. Над ним сидела Дженни и сумасшедшими глазами глядела в лицо убитого.

Со столика исчезли коньяки, ликёры, печенья, сигары и папиросы. Сам столик был опрокинут. В пустом подвале ярко горело электричество.

На дворе два красноармейца торопливо наваливали на грузовик вынесенный из подвала большой ковёр. Шофёры пили коньяк и ликёры прямо из горлышка. В освещённые окна второго этажа видны были гости на квартире Коржикова. Там, подле неубранного стола, кружились две пары. Мими Гранилина и Беби Дранцова танцевали с адьютантами Воротникова.

Грузовик шумел на холостом ходу.

Жизнь в Советской республике протекала нормально…

XXI

На холодном ночном воздухе Таня очнулась и зашевелилась на дне автомобиля, поджимая свои босые ноги. Полежаев заботливо укутал их шинелью, приподнял её и усадил на сиденье.

— Ничего, барышня, — ласково сказал Осетров, — духом прикатим ко мне, и я вам все предоставлю. Боты серые на кенгуровом меху у меня есть, пальто каракулевое — самое настоящее, шапочка, платок, укутаем вас во как! Оденем как принцессу, и айда за границу!

— Кто вы такие? — слабым голосом сказала Таня. Слова прозвучали так невнятно, что Полежаев только догадался, что она спросила.

— Мне казалось, Татьяна Александровна, что вы узнали меня, — сказал он.

Таня негромко охнула. Широко открылись глаза её, и тихо, но твёрдо она спросила:

— Как вы попали сюда, Николай Николаевич?

Всегда с самого детства называла она его Никой, как и он звал её Таней, и теперь этим обращением по имени и отчеству они клали между собою пропасть невыясненного, пропасть подозрения и страха, с одной стороны, мольбы понять и простить — с другой.

— Бог меня направил сюда и Бог спас вас… Бог спасёт и Россию, — сказал Полежаев.

Таня ничего не сказала. Упоминание о Боге успокоило её. Она села удобнее и стала смотреть в пространство. Полежаев видел, как в темноте сверкали её ставшие большими глаза, видел её белое, как у мёртвой, лицо и чувствовал, как она дрожала в тёплой шинели Коржикова.

Автомобиль скоро остановился. Они приехали.

— Погодите одну минуту, — сказал Осетров. Мне надо все у себя подготовить.

Автомобиль застыл на обледенелой улице. Полежаев вслушивался в каждый шорох. Каждую минуту грозила опасность. Убийство комиссара и члена чрезвычайки уже стало, конечно, известно на квартире Коржикова, и нужно было ждать преследования. Во втором этаже тусклым красным огоньком засветилась в окне свеча и сейчас же упала тёмная штора. Осетров прибежал сверху и принёс мягкие ботики и штатскую шапку для Полежаева.

— Оденьте, барышня, — сказал он, — пока так, что ль, на босую ножку, а то на лестнице грязно и сыро.

С Осетровым к автомобилю подошёл красноармеец с ружьём.

— Он покараулит покеля, — сказал Осетров. — А то кабы чего не вышло. — Ты, — обратился он к красноармейцу, — ежели кто станет идти, патруль какой или толпа, выстрели вверх, понял?

— Понимаю, — мрачно сказал красноармеец.

— Я останусь тоже при машине, — сказал Полежаев.

— И то лучше, — сказал Осетров.

Он почтительно повёл Таню под руку через двор на чёрную лестницу. Она шла покорно. За это время она так привыкла повиноваться чужой воле, делать то, что ей приказывают, что и теперь она шла, отдавая себя тому, кто её вёл.

— Осторожнее, барышня, ещё ступенька, — говорил Осетров. Дверь в квартиру была открыта. Через две тёмные комнаты виднелась третья, тускло озарённая свечою.

— Вот барышня, я сготовил, что мог. Кушайте на здоровье. Сейчас чайку вам как-нибудь согрею.

Осетров поставил на стол тарелку с хлебом и небольшим куском копчёной воблы, затем он открыл ящики громадного комода и стал выбрасывать из него на диван вороха дорогого батистового и шёлкового белья, дамские чулки, юбки, кофточки, бальные платья.

— Выбирайте, что по вкусу, — сказал Осетров. — Все одно — бросить придётся. Да, не мешкая, и поедем. Будьте спокойны — сюда никто не войдёт.

Он вышел из комнаты и запер за собою дверь.

Таня осталась одна в этой большой комнате, тускло озарённой одинокой оплывающей свечой. Она села на широкую низкую постель карельской берёзы с бронзой, небрежно накрытую голубым, стёганым на пуху одеялом. Платья и бельё лежали перед нею на диване и на ковре. На туалетном столике с кокетливым прибором и большим зеркалом, у которого стоял мягкий пуф в виде двух подушек, разрисованных акварелью, печально в грязном медном шандале горела свеча и на тарелке лежало два ломтя старого чёрного хлеба и кусок вонючей воблы.

«Чья… чья была эта комната? Кто спал на этой постели? — думала Таня, разбирая чужое белье, — чьё было всё это белье, чулки, платья?».

Вся эта воровская обстановка её смущала. Ничего не было подходящего для дороги и побега. Все эти нежные, расшитые цветами и узорами прозрачные рубашки не одевали, а раздевали. Сюда тащили то, что годилось для разврата и страсти. От вороха белья шёл пряный аромат старых духов. Иные рубашки были ношеные, не стиранные. С кого, когда и где они сняты? Быть может, в таких же подвалах, перед расстрелом?

Маленькие, огрубелые пальцы Тани дрожали. Наконец она выбрала три рубашки, неношеные, показавшиеся ей более скромными, и, осторожно спуская свою длинную рубашку-саван, надела их одна на другую. Приятно охватил исхудалое тело душистый батист и напомнил давно прошедшие времена.