Изменить стиль страницы

— Так ли уж несомненно, как сказано в ваших учебниках? Увы! Действительность располагает только наличным бытием. Вот мы сидим и пьем коньяк. Действительность нам выдала эти приятные минуты, чтобы сразу же их от нас отобрать. У нас взаимоотношения с действительностью, как у должника со взаимодавцем. Она дает, сразу же отбирая. Наличное бытие — это беспрерывная отсрочка. Наше время заложено в ломбарде, но выкупить его нам не дано.

— Ну а прошлое? — спросил Тамарцев. — Я не совсем отдаю себе отчет, в какой связи с ним твои рассуждения о наличном бытии, якобы заложенном в ломбарде?

— Прошлого, в сущности, нет. Бытие развертывается перед нами как беспрерывно ускользающее настоящее. Тебе, конечно, доводилось смотреть в окно вагона на ускользающее пространство? Но пространство, ускользая, исчезает только из поля нашего зрения, время же играет с нами в нелепую и алогичную игру: убегая — возвращается, возвращаясь — убегает. Его нет, и оно есть. Оно как будто уже было. Для личности существует только удлиненный миг, что касается рода и вида… Но родовой и видовой опыт, как бы он ни назывался — историей или наукой, бессилен проникнуть в сущность. Истина неповторима и открывается только личности.

Тамарцев усмехнулся.

— Мне это знакомо, Николай. Я же, извини, психиатр. Такого рода концепции нередко развивают мои больные, и с не меньшим блеском, с не меньшей логикой. Но их познавательный аппарат действует вхолостую, потому что потерян контакт с реальной действительностью. Несогласованность работы двух сигнальных систем.

— Как? Как ты сказал? Двух сигнальных систем? Ну да, это по Павлову. Ты его ученик?

— Да, ученик.

— Ты говоришь это таким тоном, словно я ставлю тебе это в вину. В этом я не вижу ни особой вины, ни заслуги….Как не вижу заслуги в том, что ты ученый. Наука в наше время не в ладу с человеческими чувствами, с душой. Разве можно представить себе бесконечность? Но раз непредставимо бесконечное, то и с конечным нечего делать нашим представлениям. Наука антигуманистична по своему духу… Она служит разрушению, гибели, смерти… Без нее не было бы Хиросимы!

— Наука в этом не виновата, виновато капиталистическое общество.

— Многие ученые говорят это. А сами строят кибернетические машины, мечтают о думающих роботах. Они уже спешат освободить человечество от бремени мышления. Они рисуют нам рай, в котором бессмысленные овеществленные люди будут с изумлением взирать на одушевленные и размышляющие вещи. Мне не нужен этот рай. Он отвратителен.

— Такой рай и мне не нужен.

— Не нужен ли? Обожди, не торопись от него отказываться. Да и как посмотрят на твой отказ там, откуда ты приехал? У вас, да и у нас, это называют научным прогрессом, технической революцией. Сама эпоха похожа на механизм с наперед заданной программой. Эпоха превратила человечество в школяров, заставив всех решать одну и ту же задачу. А люди уже украдкой успели заглянуть в конец задачника и только притворяются, что не знают решения.

— Я не совсем понимаю, что ты имеешь в виду. Если ты сравниваешь людей, видящих впереди цель, со школьниками, заглянувшими на последнюю страницу задачника, то ты говоришь нелепость. Одно — знать решение, другое — его достигнуть. Ты как раз и зовешь людей, знающих ответ задачи, не решать ее, а удовлетвориться его иррациональным значением. Человечеству нужен материализованный ответ. Людям незачем прятаться от того, что им еще не понятно. Они не страусы. В страусовой идеологии не больше свободы, чем в страусовой экономике. Ты любишь жонглировать, я читал, такими словечками, как «ничто» и «нечто». Отрицая цель, ты отрицаешь и средства. Что же остается? Идти в ломбард и заложить свою личность? Ты дезертир!

— Ну вот, опять передовица. Зачем затруднять мозг! Скоро автомат снимет с нас бремя мышления. Недаром в своем докладе о сущности памяти ты так напирал на сходство человека с машиной. Ах, уж это мне сходство!

Наступила пауза. Пора было и оглядеться. Тамарцев бросил взгляд на соседние столики, на эстраду.

Поблескивающие, как орех, коричневолицые и коричневорукие музыканты исполняли на экзотических инструментах какую-то африканскую симфонию. Один из музыкантов встал и запел. Он пел тихо, с придыханием, астматическим голосом, пел интимно и приглушенно, как бы вживаясь в нечто открывающееся только ему здесь, в ночном кафе, и недоступное другим, — как бы призывая его сюда, свое африканское божество, и о чем-то с ним советуясь через головы посетителей, сидящих за столиками.

Певец смолк, но мелодия еще продолжала звучать.

— Ты несчастлив, Коля?

Вопрос прозвучал неожиданно для самого спрашивающего, словно спросил не он, а кто-то другой.

— А ты счастлив, Алеша?

— Я?

— Да, ты?

— И я тоже несчастлив, Коля.

Арапов рассмеялся.

— Не верю. Там, откуда ты приехал, всем предписано быть счастливыми.

— Не паясничай, Николай, не то я уйду.

— Не буду, Алеша. Извини, Но откуда ты знаешь, что я несчастлив?

— Я об этом догадываюсь, Коля. Об этом нетрудно догадаться, просидев с тобой вечер.

— Я несчастлив, Алексей, особым несчастьем, несчастьем подлеца. В 1941 году немцы отправили мою жену в лагерь смерти.

— Немцы. Не ты. Ты ушел в отряд Сопротивления. Я об этом читал. Ты боролся…

— Боролся и отчаивался… Но из своего отчаяния извлек прибыль. Мое несчастье помогает мне обостренно чувствовать бытие и ощущать время. Чем я лучше Ильзы Кох, кроившей перчатки из человеческой кожи? Я предал жену. Я должен был уйти в лагерь смерти вместе с ней.

— Ты поступил правильно, что не пошел с женой в лагерь смерти, а пошел к партизанам. В самоубийстве нет никакого героизма.

— Значит, за мной нет вины?

— Вина есть. Твоя вина в том, что ты своей философией помогаешь мерзавцам, убившим твою жену.

— Опять передовица. Опять избитые, стереотипные слова.

— Правде не нужны нарядные одежды. В любой самой поверхностной передовице больше глубины, чем в философской системе, предлагающей людям ничто — камень вместо хлеба.

— Не верю. В передовице не может быть истины.

— Почему?

— Потому, что истина не приходит к людям по протоптанной тропе, за нее платят кровью, платят жизнью…

— Мы заплатили за нее кровью.

— Опять газета! Отповедь идейному противнику? Хватит, Алеша. Довольно. Но отчего же ты несчастлив? Ты еще не сказал.

— Оттого, что не просто быть счастливым. Оттого…

— Не объясняй. Понимаю. Ты не автомат, а человек. Я тоже не автомат. Кажется, нам пора.

Арапов поднялся. Лицо его выглядело усталым. Они вышли на улицу.

— Не возражаешь, если мы немножко покатаемся? — Сев за руль, он завел мотор. «Испано-сюиза» тронулась. — Долго ты пробудешь в Париже?

— Завтра улетаю.

Они обгоняли другие машины. Арапов, по-видимому, не собирался сбавлять скорость. У Тамарцева кружилась голова. Его слегка поташнивало от быстрой езды и оттого, что он мало спал.

— Тебя оштрафуют.

— У нас за это не штрафуют… Бойкие репортеры чувствуют себя ужасно умными, когда употребляют слово «небытие». Они уже много раз писали о том, что философ Арапов любит играть со смертью. Они называют меня сумасшедшим шофером. И они догадались кое о чем, Алеша. Мне иной раз действительно хочется разбиться.

— Надеюсь, не сегодня?

— А почему бы и нет? Нельзя все откладывать и откладывать. Еще прослывешь трусом. Но сегодня я рад, что встретился с тобой. Конечно, мы противники. И, кроме того, братья. Из близких родственников у меня никого не осталось, кроме тебя. Эти узкие улицы Монмартра. Здесь легче всего разбиться. Но это я себе. Ты не беспокойся, я доставлю тебя в твою гостиницу. Я слишком опытный водитель, чтобы разбить машину, хорошенько не пожелав этого. Помнишь, Алексей, мы с тобой ушли вверх по реке Гремящей в лес и заблудились, свернув с тропы в сторону? Наступила ночь. И кричала какая-то ночная птица. Жутко кричала. Плакала. Словно кого-то хоронила. Это она, Алеша, хоронила меня.