— Дорогой мой, — сказала она. — Вы благородный человек, хотя и делаете такие мины, словно едите детей сырыми. Произошло небольшое недоразумение, но вы в нем не виноваты... Мы все тут виноваты, но вы — меньше всех. Ребенка мы заберем, а вы, может быть, время от времени будете навещать нас, чтобы увидеть Басю. Может, даже сегодня вы останетесь на обед... Хорошо?

— Смотря на какой обед, — ответил актер мрачно.— Я люблю жирные блюда. И люблю, чтобы было тихо! — добавил он грозно, поглядев на докторшу.

Пани Будзишова, однако, была так счастлива, что ослабела. Она даже пыталась улыбнуться Валицкому.

— Кто бы мог подумать! — с милой улыбкой сказала она.— Морда злодейская, а сердце доброе!

— Вы мне очень нравитесь! — быстро сказала бабка, услышав легкий скрежет зубов.

Валицки посмотрел на нее с подозрением и неожиданно спросил:

— Вы не издеваетесь надо мной?

— Боже сохрани! — горячо молвила пани Таньска.— Вы так похожи на моего покойного мужа.

Будзишова прервала эти милые разговоры взмахом руки.

— Одно меня удивляет,— сказала она в задумчивости.— Неужели этот пан Ольшовски не читает газет? Неужели он не видел фотографии Баси?

— Может быть,— сказал Валицки мрачно.— Литератор читает только то, что о нем пишут.

— В этом что-то есть...— сказала докторша сама себе.

Вдруг она обратилась к Валицкому:

— А вы случайно не выдумали все это?

Пан Валицки резко обернулся, словно ища какой-нибудь тяжелый предмет, чтобы зашибить жуткое создание. Ничего подходящего поблизости не оказалось, только фортепьяно, и он издал такой страшный звук, что бабка попятилась вместе со своим креслом.

Новый Соломонов суд

Валицки стоял перед Шотом и ввинчивал в него взгляд, подобный штопору. В этом взгляде была бездна презрения.

— Из-за тебя,— говорил он,— мне чуть не свернули шею. Из-за тебя я стал посмешищем публики. Из-за тебя меня унижали. Ты Шерлок Холмс несчастный, ты детектив недоразвитый, дубина стоеросовая! Недаром стыд сжигает твою болванскую душу. Что ты прочитал на картонке?

— То, что было на ней написано,— ответил Шот самонадеянно,— «Станислав Ольшовски, Хмельна, 15».

— Ты прочитал «Станислав»? А знаешь, что это было, гамадрил ты африканский? Там было написано: «Станиславе».

— Не может быть!

— Теперь дальше. Ты прочитал «Ольшовски». Я тогда неглупо у тебя спросил, нет ли там еще чего-нибудь после «и». Я два раза спрашивал...

— Неправда! Только раз!

— Ты сказал, что ничего нет, а там что-то было. Были две буквы — «ой». А все вместе — «Панне Станиславе Ольшаньской». Ты коварно изуродовал красивую и милую женщину. А улица вовсе не была Хмельной, а была Зельной.

— Ну и дела! — удивился Шот.

Он еще больше удивился, когда Валицки рассказал ему все в деталях.

— И что теперь будет? — спросил он.

— Будет то, что должно быть. Дамская армия предпримет сегодня наступление на Ольшовского и отберет у него девочку. Генерал в этом наступлении бабушка, которую зовут Барбара, а я сомневаюсь, что ты знаешь, недокрещенный язычник, о том, что святая Барбара — это покровительница тяжелой артиллерии. Ольшовскому будет горячо!

— А если,— спросил Шот неуверенно,— он не захочет отдать ребенка? Я слышал, что он от нее совсем одурел.

— Не отдаст? Трем женщинам? - засмеялся Балицкий.— Одна из них схватила меня за шиворот, и я думал, что у меня позвоночник хрустнет, как спичка.

Шот задумался.

— Знаешь что, Антось? — сказал он с сомнением.—Я побегу к Ольшовскому.

— Зачем?

— Предупрежу его... Это хороший человек. Ну, и обещал мне роль... Ты не пойдешь?

— Никогда! — зарычал Валицки.— С меня хватит! Ты не знаешь докторшу.

Шот крутнулся на месте и исчез.

Легче было попасть в осажденную крепость, чем в квартиру Ольшовского. Ворота охраняла Валентова. Один взляд на ее рыцарскую фигуру пробудил бы в каждом историке смелую мысль, что Троя не была бы разрушена, если бы взамен древних героев ее ворота стерегла ожесточенная, стоокая пани Валентова. Муха не могла пролететь незамеченной. Расторопная женщина подозрительно смотрела даже на почтальона, определяя, не агрессор ли это, хитро переодетый. Неудивительно поэтому, что Шота она встретила взглядом, обжигающим, как крапива. Только когда Шот поклялся, что он свой и пришел с подмогой, Валентова, после совещания с паном Ольшовским, неохотно впустила его в крепость.

— Скоро придут! — шепнул Шот пану Ольшовскому.

Он объяснил, как из панны Ольшаньской он ошибочно сконструировал пана Ольшовского, предупредил о нашествии пани Таньской и пани Будзишовой.

— Это меня не касается! — возбужденно отвечал пан Ольшовски.— Пусть докажут, что на картонке был написан адрес той пани.

— Докторша подтвердит,— заметил Шот.

Ольшовски знал, что его права на ребенка, основанные на ошибке, равны нулю; разум рассудительно говорил ему, что делать нечего, и Басю придется отдать, но сердце решительно восставало. Ольшовски привязался к этой золотой девочке и дрожал при мысли, что ее у него отберут.

— Бася — круглая сирота,— усердно утешал он себя,— а какая-то там панна Станислава Ольшаньска не приходится ей родней. У нее нет никаких прав на девочку... Правда, мать Баси просила ее об опеке, но это утверждает только жена доктора... Нет никакого документа, подтверждающего это несомненно. Хо, хо! Так легко это у них не получится! Буду бороться! Буду бороться! — воскликнул он громко, посмотрев на Басю, развеселившуюся и счастливую.

Девочка чувствовала себя в этом доме как на седьмом небе. За ней ухаживали, как за принцессой, все было по первому ее требованию. Ей приносили кукол и книжки с картинками, сласти и разные мелочи. Самые фантастические пожелания исполнялись с радостью. Когда она громко и с восторгом поприветствовала какую-то дворняжку, встреченную на улице, «дядя» уже на следующий день купил ей собачку, маленького фокстерьера, носящего странное имя Кибиц. Это было создание понятливое и отмеченное сумасбродством радости. Его сообразительность подсказала ему, что единственное важное существо в этом доме — Бася; что пан Ольшовски находится у нее под каблуком, а с Михасем можно не слишком считаться. Поэтому он поклялся Басе в любви, уважении и послушании без границ, а кроме этого, в готовности вступить для ее защиты в борьбу не на жизнь, а на смерть с самым могущественным врагом. А так как ни один могущественный враг до сих пор не объявился, Кибиц поддерживал в себе рыцарский дух, визгливо облаивая шкаф и печь. При каждом звуке он взъерошивал шерсть на загривке, чтобы таким способом перепугать весь белый свет. Это не производило ни малейшего впечатления на Басю, которая тормошила песика на все лады, но ей позволялось все. В ее честь Кибиц иногда танцевал замечательный танец хвоста, крутился колесом, пытаясь ухватить себя за это коротко обрубленное собачье украшение. Лай собаки и радостный голосок Баси создавали абсолютно иерихонскую атмосферу, аж стены дрожали. Кибиц ходил за ней как тень, и в этом было много любви, но немало и расчета, потому что очень часто случалось, что у Баси в ручке была шоколадка. Очень быстро Кибиц умел эту шоколадку выпросить самым возмутительным способом. Пес обещал в ближайшем будущем вырасти в знаменитого преступника. А пока он упражнялся в своем ремесле, раздирая пуховые подушки, грызя ковры и тапочки. Надо справедливо признать, что по просьбе Баси он терзал ее кукол, потому что оба хотели знать, что у тех внутри. Таким образом каждая кукла страдала «разодранием живота».

Счастье Баси в этих условиях было полным и абсолютным. День был полон смеха и радости, а заканчивался долгой и чрезвычайно сложной церемонией отхода ко сну. Только «дядя» обладал привилегией укладывать принцессу спать. Он должен был сидеть возле и держать ее ручку в своей руке, ласково что-то говоря и обещая назавтра крупные, никогда до тех пор не виданные, замечательные приключения. Когда Бася милостиво засыпала, пан Ольшовски отходил на цыпочках, а на карауле оставался Кибиц, готовый поднять страшный шум, если бы кто приблизился к его маленькой хозяйке.