Изменить стиль страницы

— Я и так работал… — возразил было сын.

— Работал! — перебил Лахотин. — Во флоте работают! По-флотски должен и ты работать.

— Ладно.

— Смотри у меня.

Павел Павлович поднял кнут над головой и стегнул Воронка. Телега затарахтела веселее. Никифор встрепенулся, но тут же снова опустил голову. Его конь сам прибавил ходу, по привычке не отставая от чужого задка.

Первые дни

С вечера задул крепкий сиверко. Ночью разыгралась буря. Пошел дождь. Разбушевавшаяся река хлестала короткими крутыми волнами в обрывистые берега. Гудели высокие сосны, шумели растрепанные березки, никли ивы. Сырая вязкая тьма сгущалась, подступая к окнам избушек рыбацкого поселка.

Демобилизованный мичман-сверхсрочник Аралов, бывший боцман эскадренного миноносца, грузный сорокапятилетний мужчина, окутанный табачным дымом, неподвижно сидел у стола в низенькой прямоугольной комнате и мрачно смотрел на черный квадрат окна. Круглое и скуластое лицо его было тоскливым.

Где-то вблизи, за окном, монотонно и надоедливо бился на ветру кусок не то фанеры, не то жести. Этот стук Аралов слышал не первый день. «Все тот же, — подумал он. — Надо посмотреть завтра».

Ветер, прорываясь тонкими струйками в невидимые щелки рамы, колол тело острыми иглами. Бледный язык керосиновой лампы трепетал, вытягиваясь и чадя.

Мичман поежился, накинул на плечи китель. «Может быть, и правда, состарился, не гожусь… — размышлял он. — Сквознячок и пронимает. А ведь бывало…» Боцман полузакрыл глаза и вспомнил события последнего перед демобилизацией выхода корабля в море. Собственно, событий никаких и не было — обычный поход. Но теперь мичману все связанное с недавней службой во флоте представлялось значительным.

Двадцать семь лет жизни отдал Аралов флоту. Тяжело было навсегда покидать родной корабль, очень тяжело. «Ну, Олег Николаевич, — сказал боцману командир, подписывая документы о демобилизации, — послужили вы флоту честно, добротно. Пора и отдохнуть. Заслуженно отдохнуть. Смену себе подготовили отличную. Благодарю вас. Пишите нам, не забывайте».

Торжественные проводы, товарищеский ужин в кают-компании прошли словно в тумане. Мичман что-то отвечал на сердечные напутственные слова друзей-сослуживцев, смущенно и грустно улыбался; сердце его тоскливо ныло. Боцман старался быть веселым: шутил, держался молодцевато и браво, но скрыть горя не мог. Когда перед строем всего экипажа корабля его обнял и расцеловал командир, что-то дрогнуло в груди боцмана и слезы заполнили его глаза. Сдержался все-таки, не заплакал. Но чашу терпения переполнили подчиненные матросы боцманской команды, они преподнесли боцману подарки, сделанные своими руками: деревянную модель эскадренного миноносца и курительную трубку. Дрожащими руками взял мичман Аралов дорогие подарки, прижал к груди. Слезы потекли по его обветренному, загрубелому коричневому лицу.

Еще неделю после этого мичман не уходил с корабля: не мог сразу расстаться с родным домом. Сдав боцманское хозяйство преемнику, он целые дни напролет ходил по верхней палубе, часами стоял неподвижно на баке, переводя взгляд с предмета на предмет, трогал рукой, словно гладил, шпиль, цепи, якоря, гюйсшток с алым гюйсом на вершине… Боцман прощался с кораблем.

Однажды командир, отводя взгляд в сторону, нарочито будничным тоном сказал мичману: «Завтра уходим в море на учение. На недельку. Стоять будем на Судакском рейде. Может быть, Олег Николаевич, вам удобнее здесь, в Севастополе, остаться?»

Боцман понял командира. Он посмотрел ему прямо в глаза, тихо спросил: «Разрешите, товарищ капитан третьего ранга, последний раз… Не пассажиром только, а в своей должности». — «Добро! — охотно согласился командир и официально добавил — Приступайте к должности, товарищ мичман. Готовьте корабль к походу!» — «Есть!» — ответил повеселевший мичман.

Всю неделю море было неспокойным. Шторм крепчал и к концу недели достиг девяти баллов. Трудновато пришлось боцманской команде. Но подчиненные Аралова на этот раз особенно старались править службу так, чтобы не вызвать замечаний боцмана. Мичман понимал это, и сердце его радовалось и ныло. «Стараются на память», — думал он, и что-то тяжелое и тугое подкатывало к горлу.

В день отъезда из Севастополя мичман погулял по Историческому бульвару, постоял у Севастопольской панорамы, любуясь видом города, бухты, кораблей в заливе. Потом побывал на братской могиле, где похоронены погибшие в годы войны с гитлеровцами боевые друзья. Уже с чемоданом в руках, направляясь на вокзал, сошел с троллейбуса на площади Ленина, спустился по широкой лестнице к Графской пристани, снял фуражку и долго стоял с непокрытой склоненной головой. Вахтенный матрос на пристани внимательно смотрел на старого мичмана, почтительно вытянувшись.

Аралов надел фуражку, подошел к вахтенному, протянул ему руку для рукопожатия, печально сказал: «Служите тут…».

— Есть! — тихо ответил смущенный матрос.

На вокзале, прощаясь, сказал жене: «Ты, Дуня, жди письма. Посмотрю там, в Рыбачьем, прикину что к чему. Потом решим, как быть. Трудно мне. Наташу и Толика береги».

Долго он ехал до дому — сначала поездом, а затем пароходом по Иртышу — и все думал и думал. «Остаться бы в Севастополе. Посмотрю, да и вернусь. Мать с собой заберу. В порту работать буду — ближе к флоту».

В Рыбачьем его встретила старая семидесятилетняя мать. Ее такой же старенький и подслеповатый домик стоял почти на самом берегу реки. Пусто, одиноко в доме. Отец Аралова умер давно, а младший брат и сестра, став инженерами, теперь живут и работают в городах. Только мать осталась верна родному дому, не захотела переезжать к детям.

В поселке пустынно, тихо: вторую неделю рыбаки находятся на лове. Поселок оживает по утрам и вечерам, когда уезжают и приезжают строители с развертывающейся неподалеку стройки ГЭС. Это в основном одинокие, недавно приехавшие люди. Большинство их разместилось в райцентре и Старой Заводи.

В Рыбацком ненадолго появился председатель рыболовецкой артели, узнал о приезде Аралова, забежал. Выпили по стопке, потолковали. Председатель, шустрый, маленький человек с огромными пушистыми усами и лысиной на голове, заглядывая снизу вверх в глаза рослому боцману, неожиданным басом, густо, раздельно и властно говорил. «Правильно сделал, что возвратился на родину, — сознательно и по-коммунистически. Нынче такая установка партии — поднимать Сибирь-матушку. Развернемся, язви тя?!».

Боцман молчал, Председатель, почувствовав равнодушие Аралова к его словам, затих недовольно, помрачнел. Перевернув в тарелке пельмени, встал. Уже на крылечке дома сказал: «Чувствую, тянет тебя обратно. Конечно, у нас не рай. Но все будет по-другому. Съезди-ка в райком, поразузнай о планах. Дух захватывает! Гидростанцию уже начали сооружать, потом рыбзавод, потом стекольный, деревообрабатывающий комбинат… Жилье у Старой Заводи строится — целый город будет. Заживем, язви тя, с электричеством и радио. Люди нужны сюда. Нашенские-то, язви их, разъехались по городам и столицам, а тут…».

Председатель заглянул в печальные глаза боцмана, замолчал, укоризненно сунул свою маленькую руку в широкую ладонь моряка и пошел. Но, остановившись посредине улицы, крикнул Аралову: «В артель приходи, твердый оклад обеспечим, бригадиром будешь. А?» — «Там посмотрим», — неопределенно ответил мичман. Председатель махнул рукой. В самое сердце кольнул Аралова этот безнадежный жест рыбака; нахмурился боцман, толкнул дверь так, что задрожала ветхая избушка.

Вечером Аралов засел за письмо жене. Что написать? Трудно, очень трудно начинать новую жизнь в сорок пять лет. Сидеть сложа руки? Ну нет!

Набросив на плечи китель, боцман набил трубку новой порцией табака. Глядя на трубку, снова вспомнил о корабле, сослуживцах. За окном завыл, засвистел ветер, ударили в стекло дождевые брызги — и чудится мичману, будто, как прежде, стоит он на палубе качающегося корабля. Под вздрагивающей палубой поют нескончаемую песню турбины, шумят вентиляторы, шипит и пенится за бортом вода, острый форштевень врезается в девятый вал, облако серебристых брызг падает на носовую орудийную башню… «Вернуться бы… Мать с собой взять, домишко продать».