Изменить стиль страницы

Сердце Бестужева вдруг превратилось в клокочущий котел.

Как, эти люди семейной сделкой решают судьбу России? Да разве это возможно? Разве не осталось в России патриотов, не членов тайного общества, нет, а просто патриотов, которые не позволят потрошить свою родину? Они есть, и первый из них — Бестужев. Его ноги никогда не ощущали под собой такой твердой земли, как сейчас. Никогда он не переживал такого страшного припадка гнева и ненависти к бледноликому деспоту Николаю, любви и сострадания к истерзанной родине. Все, что было до сих пор, казалось пустым наигрышем настроений, и если дух романтических порывов — сила, то только в любви к отечеству эта сила может проявиться со всей энергией освобожденной мысли и страстно экзальтированного чувства.

Бестужев вдруг понял, как страшна острота еще недозревшего кризиса. Вторая присяга все решит. В этой великой пробе сил могут перемолоться жизни заговорщиков, но Бестужев не боялся гибели.

— Мы имеем, чтобы восстать, — твердил он, — политическое право, как в чистое междуцарствие.

Действительно, старая законная власть готова была исчезнуть в лице отрекавшегося Константина, законность новой власти — Николая — отнюдь не была доказана. Не принадлежит ли каждому в этих обстоятельствах право принять участие в создании новой законной власти?

Рылеев объявил, что совещательная Дума общества уничтожена. Дальнейших распоряжений надлежало ждать от диктатора Трубецкого.

Трубецкой приехал 8 декабря на Мойку около полудня. Бестужев явился вечером, прямо с дежурства при герцоге. Следом пришли Якубович и Арбузов, затем Николай Александрович. Рылеев уже не лежал, а сидел возле столика с книгами и лекарствами. На шее вместо шарфа была легкая повязка, но по привычке последних дней Рылеев делал нервные движения шеей, словно желая освободить ее из туго завязанного галстука.

— Любовник носит на шее портрет своей возлюбленной, скряга — ключи, верующий — частицу мощей, а висельник — веревку, — сказал Бестужев.

Засмеялись все, кроме Рылеева. Он молчал, и худое лицо его было похоже на маску неподвижностью и желтизной. Настал миг, полный тишины. Бестужев хотел что-то сказать и — не смог. Рылеев сделал по комнате круг, волоча полы халата, и сел в кресло. Дверь распахнулась, и вошел Каховский, решительный, быстрый, воспаленный. Он видел только Рылеева, сидевшего против двери, и подступил прямо к нему.

— Когда же? Когда — я спрашиваю. Я хочу жертвовать собою. Я готов убить кого угодно для цели общества. Но пусть оно назначит.

Он отскочил от Рылеева, словно босой ногой наступил на гвоздь, и тут только заметил Бестужевых.

— Назначьте, назначьте, кого должно мне поразить, и я поражу. Теперь все в недоумении, все в брожении, достаточно одного удара, чтобы заставить всех обратиться на нашу сторону. Назначьте…

Он дышал неровно и тяжело.

— Напрасно ты сделался членом общества, — тихо сказал Рылеев. — Тебе объявлен его план. Твоя обязанность слепо повиноваться. А участь фамилии будет зависеть от общего голоса членов.

Николай Александрович взял Каховского за руку.

— Рылеев говорит правильно. Цель общества в преобразовании правительства, а вовсе не в убийствах…

Каховский перебил:

— Знаю, все знаю… Но смотрите, господа! Претенденты на самодержавие всегда вредили намерениям конституции. Смотрите, чтобы вам не раскаяться…

9 декабря Бестужев опять вернулся с дежурства поздно — уже пробило восемь часов. Он вошел к Рылееву и, к удивлению своему, увидел его и брата Мишеля, сидевших рядом, в объятиях и слезах.

— Я не верил тебе, — говорил Мишелю Кондратий Федорович, — ты молод, но я ошибался. Ты настоящий патриот.

Мишель был готов действовать и спрашивал только — как? Александр Александрович поцеловал брата. Теперь, пожалуй, он и сам не стал бы его отговаривать. Конечно! Мишель брался поднять свою роту.

К девяти часам появились Оболенский, Трубецкой, Каховский, Арбузов, Сутгоф. Сверху спустился Штейнгель, потом от Прокофьева — Батенков. Наконец приехали только что прискакавшие из

Москвы Пущин и Одоевский с Вильгельмом Кюхельбекером. Яков в передней принимал шинели, стараясь запомнить владельцев. Кюхельбекер повел Бестужева в переднюю смотреть свою новую шинель, вчера забранную от портного в долг. Держа у вешалки огарок свечи, он по рассеянности гладил голову Якова вместо пушистого бобра на воротнике.

Возле ширм, за которыми скрывался Рылеев, сидели Трубецкой, Батенков, Оболенский, Штейнгель, прочие толпились в столовой. Яков начал разносить чай. Рылеев выглянул из-за ширм и крикнул весело:

— Вот целый полк либералов!

Штейнгель погладил одутловатую щеку.

— А все-таки республика в России невозможна, — сказал он трагическим голосом, — и революция с этой целью будет гибельна. В одной Москве из 250 тысяч ее жителей 90 тысяч крепостной дворни, готовой взяться за ножи, и первыми жертвами, господа, будут ваши бабушки, тетушки и сестры. Если же непременно хотите перемены порядка, то лучше произвести революцию дворцовую и признать царствующею императрицею Елизавету Алексеевну.

Рылеев сейчас же возразил:

— Не в деспоте дело, а в ненавистном, оскорбительном для человечества деспотизме.

Заговорили о плане революции: один полк идет к другому, поднимает его, вместе идут к третьему, поднимают, наконец все сходятся на Сенатской площади— так предлагал Трубецкой.

Рылеев задумался.

— Я против того, чтобы полки шли один к другому, — вдруг сказал он, — это слишком долго будет.

Молча куривший до сих пор Трубецкой вынул изо рта трубку.

— Так необходимо. Без этого ничего нельзя сделать. И вот что еще: когда полки будут идти один к другому, то нам не надобно быть с ними или по крайней мере при первых.

Бестужев уже видел эту могучую лавину штыков, катившуюся по улицам с городских окраин к центральным площадям, наполнявшую площади, разливавшуюся вокруг дворца, бурлившую у подъездов, мимо которых бедные, темные люди проходят, снимая шапки, и за которыми ткется железная паутина рабства. Он видел, как тонут подъезды в прибое солдатских волн, как шатается старый, проклятый дворец…

— Можно будет и во дворец забраться! — крикнул он радостно.

Батенков вздернул свою длинную голову.

— Боже спаси! Дворец должен быть священным местом. Если солдат до него прикоснется, то уже и черт его ни от чего не удержит.

Рылеев потушил спор:

— В крепость может прямо пройти лейб-гренадерский полк.

Трубецкой не согласился, — он всегда был против занятия крепости.

— Это разъединит силы.

Из соседней комнаты доносились буйные возгласы Арбузова:

— И с горстью солдат все можно сделать.

Трубецкой сморщил лицо.

— Кондратий Федорович, худо, что дух членов бунтует.

Рылеев засмеялся.

— Успокоится. Итак, князь, сколько же надо силы для совершения?

— По крайней мере тысяч шесть человек солдат.

Если же будет можно совершенно надеяться на один полк, что он непременно выйдет, и притом еще гвардейский экипаж, а в некоторых других полках будет колебание, то и тогда можно начать, потому что посредством первого полка можно будет вывести и другие. Но первым полком должен быть один из старых коренных гвардейских полков, каков Измайловский, потому что к младшим полкам, может быть, не пристанут.

Рылеев закрыл и открыл глаза, будто пересчитал что-то.

— За два — Московский и лейб-гренадерский, кроме экипажа, наверное отвечаю.

Так провел Бестужев вечер 9 декабря.

На следующий день ему надо было явиться на дежурство к двенадцати часам утра. Он уже собирался ехать, досадуя и возмущаясь глупой необходимостью торчать в передней немецкого высочества, когда дверь растворилась и Николай Александрович с младшим братом Петрушей вошли в комнату. Петруша вчера только приехал из Кронштадта. После объятий и поцелуев Николай Александрович сказал:

— Любезный Саша, я привел к тебе Петра; чтобы ты уговорил его уехать из Петербурга. Он не хочет слушать меня, так как по неосторожности моей уведомился насчет наших планов. Но ведь должны же мы оставить в случае несчастья кого-нибудь матушке из ее взрослых сыновей. А Павел еще вовсе ребенок…