— Княгиня, — вскричал Богуслав, кинувшись навстречу к ней и с жаром схватив ее руку, — ваш брат пусть говорит вам за меня: он знает, как я страдаю! Милая княгиня, не укоряйте меня ни в чем; я почти не владею собой… Боже мой!.. Я между жизнию и смертию… Пожалейте меня.
Доброе сердце Тоцкой было тронуто.
— Друг мой, — сказала она — и звуки ее голоса отзывались чувством, — вы уверены в моем участии в судьбе вашей, а потому поймете мое беспокойство: почти вслух говорят о вашем удалении, о вашей странности; отец ваш огорчен и, так сказать, озадачен вашим поступком… это не могло быть в плане сегоднишнего объяснения… Для чего казаться странным: тут нет цели… Пойдемте!
— Ардатов только сейчас привез мне письмо от генерала В… — сказал Богуслав, — и я иду говорить с отцом моим… Смею ли я спросить вас о нашей Софии?
— Через час я буду с ней на площадке против дома: вы можете видеть нас и говорить с ней; идите теперь.
Богуслав подал ей руку. Все трое, молча, подошли к дому; княгиня поднялась на террасу и вошла в зал, а два друга отправились на крыльцо и через внутренние комнаты скоро явились туда же.
— Батюшка, — начал Богуслав, представляя старику Ардатова, — полковник привез мне письмо особенной важности; вот что было причиною моего продолжительного с ним объяснения, с глазу на глаз.
Негодование отняло у старого Богуслава всякую возможность сказать что-либо кроме дерзости.
— Мы вас ждали, — сказал он, обращаясь к Ардатову, едва кивнув ему головой, — мы ждали вас как дорогого гостя, а не как почтальона… Простите моей откровенности.
Ардатов вспыхнул; но приличие и уважение к летам сковали язык его. Он поглядел в глаза своего противнику и, собравшись с духом, после резкого привета, отвечал:
— Права хозяина священны: Иван Гаврилович может быть уверен, что Ардатов умеет уважать их.
— Батюшка, — перебил его с жаром молодой Богуслав, — смею надеяться, что мои друзья не встретят себе оскорбления под кровлей вашего дома! — и, не ожидая ответа от раздосадованного старика, продолжал: — Полковник Ардатов привез вести, сердцу русскому не сладкие, — неприятель подвигается вперед по нашей губернии: восьмидесятитысячный корпус движется между Оршей и Красным. Уже дано повеление укрепить по возможности Смоленск; уже добрые наши постояльцы выступили навстречу к подступающему неприятелю. Да поможет бог, но положение наше сомнительно. Известно, что обе наши армии спешат к Смоленску, одна с правой, другая с левой стороны; но прежде нежели подоспеют, восьмидесятитысячный корпус неприятелей может попытаться занять его: в состоянии ли малолюдный авангард наш удержать напор такой огромной силы? Сегодня же могут неприятели занять Смоленск и завтра быть здесь, в гостях у нас.
Молодой человек умолк, но слова его, твердо, решительно сказанные, имели все действие, какого только можно было надеяться. Все пришло в волнение.
— Неприятель! Неприятель! — раздавалось кругом. Старик заметным образом смешался: не безделица было ему подумать, что французы, коих он, по преданию, с молодости не жаловал, завтра могут прийти к нему на обед. Он дружественно протянул руку Ардатову и просил его сесть подле себя.
— Батюшка, Андрей Андреевич, — сказал он, — ты знаешь меня, сумасшедшего; извини пожалуйста мою дурную повадку ворчать. Как мы благодарны тебе за уведомление! Стало быть, отец мой, надобно же нам подумать об удалении своем. В Москву, в Москву, — повторял он, возвысив голос. — А? Поликарп Ануфриевич, в Москву, батюшка!
Озерский, которого заводы и фабрики были на юге, объявил, что он не находит надобности удаляться тотчас; еще будет время, но что не мешает взять меры, устроить дела свои.
— И, — прибавил он, наклонись к уху Богуслава, — весьма не мешало бы, Иван Гаврилович, именьице-то заложить теперь в банк: бог един ведает, что будет!
— Когда уж теперь закладывать, — отвечал Богуслав, — да и для чего же без неминучей беды платить проценты: пусть будет воля божия… Впрочем, твоя воля, Поликарп Ануфриевич: ударимся по рукам, и распоряжайся как знаешь: все вверяю твоей опытности.
Во время подобных рассуждений у стариков молодой Богуслав, оставив им на сведения своего друга Ардатова, летал по всем комнатам с извинениями, объясняя, что одна только особенная важность случая могла принудить его удалиться на столь долгое время, что он получил важные бумаги, которые надобно было рассмотреть, и, наконец, что ему прислано приглашение вступить немедленно в службу и явиться в авангард. Танцы были прерваны; музыка умолкла; важный, шумный говор заступил место резвой веселости; какая-то хлопотливость заметна была повсюду: гости, разделившись на кучки, расхаживали по комнатам или усаживались тесными кружками; старики размышляли о приведении себя в безопасность; молодежь обрекалась на войну; дамы казались испуганными: все было забыто, кроме предстоящей опасности, которая дотоле никому не представлялась столь близкою. Торжественное освещение комнат делало странную противуположность с озабоченными лицами, и горящий в виду окон щит наводил, казалось, еще большее уныние.
Положение Людмилы Поликарповны было несколько затруднительно, по видимой холодности молодого Богуслава; впрочем, старики не переставали, между разговорами о французах, намекать один другому о родстве, в которое скоро вступить между собою готовятся.
VII
В уединенной комнате дома, близ заднего крыльца, ведущего на половину старого барина, жил камердинер его Илья. Окна этой комнаты были закрыты ставнями; кожаная софа, занимавшая полстены, перед ней круглый, на одной ножке, стол, два стула, зеркало в золотой раме, два ружья, портрет Фридриха Великого[15] без рамы и в черной узенькой рамке портрет Екатерины II — составляли и мебель и украшение этой комнаты. В настоящее время на софе сидел сам Илья, среднего роста худощавый смугляк в гороховом сюртуке, а против его, посреди горницы, стоял свояк его, управитель всего Богуславова имения, Петрович, низенький, плотный мужик, обстриженный в кружок, в темном русском кафтане, с обритою бородою, с узенькими серыми глазами, блестевшими от удовольствия, которое отражалось во всей его особе. Камердинер, устремив на него глаза, внимательно слушал следующий рассказ его.
— Вблизи калитки есть кустарник, такой глухой кустарник, что и днем не отыщут тебя в нем. Притаившись, я слышал почти каждое слово нашего молодого барина; но кто с ним был — не мог узнать по голосу: из их-то разговора я и узнал всю потаенную. Да знаешь ты, Илья Романович, или нет, это красное солнышко, эту Софью Мирославцеву?
— Я знаю Мирославцевых, — отвечал камердинер, — да и ты чай знаешь их, они живут в Семипалатском; в старину были богатыми господами, все село им принадлежало, а теперь остался один дом, вот что на горе; как подъезжаешь, то с дороги первой показывается, подле церкви, весь в лесу; а этих ли она Мирославцевых, я уж не ручаюсь; ведь мы со стариком живем монахами, редко и людей-то видим. Постой, Петрович, я загляну в реестр сегоднишних гостей.
Камердинер встал с софы, оправился, снял крючок с двери, из предосторожности запертой, вышел вон, и едва успел товарищ его подойти к окну, налить стакан какой-то настойки или наливки из огромной бутыли, там стоявшей, и поднести его к носу, как уже и воротился с бумагой в руках.
Заложив по-прежнему двери на крючок, два приятеля уселись на софу; хозяин снял со свечи, а управитель отпил из стакана и поставил его на стол, потом, надев очки и разложив по столу принесенный реестр, начал перекликать гостей; на обороте второго листа имя было: Анна Прокофьевна Мирославцева, с дочерью.
— Вот и нашли, — сказал он, радостно поглядывая на камердинера, — осталось узнать, как зовут дочь.
Он встал и, глядя на камердинера, казалось, выжидал, что он скажет на это. Илья приставил палец ко лбу, с видом человека, углубленного в размышление, и после нескольких секунд обоюдного молчания оправился, кивнул приятелю головой, в знак усмотренной дороги к отысканию, отпер дверь и вскричал: «Сенька!» Спавший в прихожей на лавке мальчик, вероятно, при нем для услуг находившийся, вскочил и, все еще протирая глаза, покачивался в просонках.
15
Фридрих Великий (1712–1786) — прусский король, значительно расширивший территорию Пруссии за счет захватнических войн. Хитрый и вероломный политик, он организовал сильную армию и в известном отношении «военизировал» государственную жизнь; не гнушался однако попытками создать видимость просвещенного государя; приглашал к себе на службу Вольтера и других французских философов и ученых.