Изменить стиль страницы

«Володенька,

как ни глупо писать, но разговаривать мы с тобой пока не умеем: жить нам с тобой так, как жили до сих пор — нельзя. Ни за что не буду! Жить надо вместе; ездить — вместе. Или же — расстаться — в последний раз и навсегда.

Чего же я хочу? Мы должны остаться сейчас в Москве; заняться квартирой. Неужели не хочешь пожить по- человечески и со мной?! А уже исходя из общей жизни — все остальное. Если что-нибудь останется от денег, можно поехать летом вместе, на месяц; визу как-нибудь получим; тогда и об Америке похлопочешь.

Начинать делать это все нужно немедленно, если, конечно, хочешь. Мне — очень хочется. Кажется — и весело и интересно. Ты мог бы мне сейчас нравиться, могла бы любить тебя, если бы был со мной и для меня. Если бы, независимо от того, где были и что делали днем, мы могли бы вечером или ночью вместе рядом полежать в чистой удобной постели; в комнате с чистым воздухом; после теплой ванны!

Разве не верно? Тебе кажется — опять мудрю, капризничаю. Обдумай серьезно, по-взрослому. Я долго думала и для себя — решила. Хотелось бы, чтобы ты моему желанию и решению был рад, а не просто подчинился! Целую.

Твоя Лиля».

Кто знает, как реагировал Маяковский на письмо? Можно лишь предполагать, что всей душой откликнулся на ее предложение «пожить по-человечески и со мной». Но как понять фразу «независимо от того, где были и что делали днем»? Видимо, она не хотела терять свою независимость окончательно, и это предложение «пожить по- человечески и со мной» отнюдь не безоговорочно и заставляет вспомнить его терзания:

Кроме любви твоей, мне нету солнца, а я не знаю, где ты и с кем.

Да, после недавно пережитого стресса в своей комнате на Лубянке, когда все вроде бы наладилось, когда она была покорена поэмой «Про это», — отношения все же срывались в зыбкость и неуловимость. Среди обширного круга людей, с которыми они постоянно общались, не переводились поклонники, которые настойчиво ее добивались. Она была озарена любовью знаменитого поэта, хороша собой, сексапильна, знала секреты обольщения, умела остроумно разговаривать, восхитительно одевалась, была умна, знаменита и независима. Еще до встречи с Анной Ахматовой, но уже женатый на Анне Евгеньевне, искусствовед Николай Николаевич Пунин в двадцатом году увлекся Лилей Юрьевной.

Его дневник от 3 июня:

«Виделись, была у меня, был у нее. Много говорила о своих днях после моего отъезда. Когда так любит девочка, еще не забывшая географию, или когда так любит женщина, беспомощная и прижавшаяся к жизни, — тяжело и страшно, но когда Л.Б., которая много знает о любви, крепкая и вымеренная, балованная, гордая и выдержанная, так любит — хорошо. Но к соглашению мы не пришли. Вечером я вернулся от нее из «Астории», где нельзя было говорить, и позвонил; в комнате она была уже одна, и я сказал ей, что для меня она интересна только физически и что, если она согласна так понимать меня, будем видеться, другого я не хочу и не могу; если же не согласна, прошу ее сделать так, чтобы не видеться. «Не будем видеться». — Она попрощалась и повесила трубку».

Только физически? Без романа? Нет, такое ее не интересовало.

Летом 1923 года ЛЮ, Маяковский и Брик полетели в Германию. Это был один из первых полетов «Люфтганзы», и Лиля захотела узнать, каково летать. Ей очень понравилось, и когда авиаполеты вошли в наш быт, она предпочла самолеты поездам. Первые три недели они провели под Геттингеном, а потом отправились на север страны, на остров Нордерней, где отдыхали весь август вместе с Виктором Шкловским, который был тогда в эмиграции в Германии. Из Лондона к ним приехала мать Лили Юрьевны. Они часами лежали на пляже, покупали у рыбаков свежекопченую рыбу, совершали морские прогулки на небольших пароходиках, и Маяковский был совсем послушный — никаких карт и застолий.

В середине сентября Маяковский уехал в Москву, а Лиля с Осей остались в Берлине — у Брика были там лекции, а Лиля ходила по музеям, магазинам и знакомым.

В 1924 году она много путешествовала — с февраля до мая жила в Париже, Лондоне и Берлине. В Париже, по ее словам, они с Эльзой совсем «искутились», даже завели записную книжку свиданий и развлечений. Очень ей понравился художник Фернан Леже, который водил сестер на дешевые танцульки. Лиля привезла с собою из Москвы платья знаменитой портнихи Ламановой, и они с Эльзой демонстрировали их как заправские манекенщицы на двух вечерах, которые устраивала газета «Се суар». Платья были отделаны русской вышивкой, ручными вологодскими кружевами, а кушаки украшены кистями. К платьям прилагались шляпы. Таким образом, имя Ламановой впервые узнали во Франции, о ней и о русской современной моде много писали в газетах.

Она хотела поехать в Испанию, но не дали визу. Она поехала в Лондон, где ее мать хворала и просила ее приехать. В письмах она жалуется, что скучает, что ей надоело в Париже, а теперь в Лондоне. В апреле в Берлине был Маяковский, и Лиля поехала к нему, оттуда они в мае вернулись домой. Все это время Лиля не переставала в письмах интересоваться Краснощековым, который еще был в заключении…

В начале романа с Маяковским они условились: когда их любовь охладеет, они скажут об этом друг другу. И вот весной 1925 года ЛЮ написала Маяковскому, что не испытывает к нему прежних чувств: «Мне кажется, что и ты уже любишь меня много меньше и очень мучиться не будешь».

Увы. Это ей только так казалось. Он продолжал любить ее, может быть, и не так бешено, но продолжал. ЛЮ была натура решительная и крайне самостоятельная. Настаивать он не смел, иначе это привело бы к полному разрыву. Маяковский это понимал. Понимал, что и ее, и его сердцу не прикажешь, и страдал.

Летом они жили в Пушкине. Лиля увлеклась шитьем платьев из ситцевых русских платков, отделывая их красивыми пуговицами, которые привезла из-за границы. Она их носила сама и дарила приятельницам. Ламанова, встретив Лилю в Пушкине в таком платье, пришла в восторг, Лиля привела ее на дачу, сняла с себя платье и подарила ей. Все очень смеялись.

Осенью Маяковский уехал с выступлениями в Париж. Оттуда он пишет Лиле ревнивое письмо, она же отвечает: «Что делать? Не могу бросить А.М., пока он в тюрьме. Стыдно! Стыдно, как никогда в жизни».

«Ты пишешь про стыдно, — отвечает он. — Неужели это все, что связывает тебя с ним, и единственное, что мешает быть со мной? Не верю! Делай как хочешь, ничто никогда и никак моей любви к тебе не изменит».

Романы Лили Юрьевны! Те, которые были, и те, о которых она и не помышляла, а ей все равно приписывали (как недавно, вдруг, с Асафом Мессерером), порождали массу слухов и домыслов; они передавались из уст в уста и, помноженные на зависть, злобу, ханжество, оседали на страницах воспоминаний. Жена мне недавно прочитала, что даже в далекой Японии писали: «Если эта женщина вызывала к себе такую любовь, ненависть и зависть — она не зря прожила свою жизнь».

Если ЛЮ нравился человек и она хотела завести с ним роман — особого труда для нее это не представляло. Она была максималистка, и в достижении цели ничто не могло остановить ее. И не останавливало.

«Надо внушить мужчине, что он замечательный или даже гениальный, но что другие этого не понимают, — говорила она. — И разрешать ему то, что не разрешают ему дома. Например, курить или ездить, куда вздумается. Ну а остальное сделают хорошая обувь и шелковое белье».

В годы ее жизни с поэтом о ней говорили больше, чем о какой-либо другой женщине, и ее личная жизнь интересовала людей, которые к ней не имели никакого отношения. Это осталось и ныне.

Известно, как трудно разрушить «свято сбереженную сплетню» — слух тянется, тянется, подобно золотой цепочке Александрин, якобы найденной в постели Пушкина. Однажды придуманное тщетно пытаться опровергнуть фактическими справками, сопоставлениями дат или ссылками на свидетельства даже самих «действующих лиц». Пустое! Как судачили, так и будут судачить, печатать в журналах, а теперь и комментировать по телевидению. Про Лику Мизинову и Чехова, Ахматову и Блока, Мандельштама и Марию Петровых.