Он нёс в себе некий печальный дух разочарованности. Из наших полупьяных бесед я смог составить довольно ясную картину, почему. Просто, он был патриотом. Он любил Америку, но под представление об Америке, которое имело для него значение, реальная Америка не подходила. Он питал эти чувства не к месту и не к людям, но к самой идее. Он не был националистом, он был идеалистом и гуманистом. Он чувствовал, что Америка не смогла исполнить предначертанную ей судьбу. Он думал, что нам суждено было открывать новые границы, а не отгораживаться от них стенами и замазывать их штукатуркой. Когда-то он приравнял свои чувства к США к своему сыну, на которого возлагал высокие надежды и ожидания, но лишь для того, чтобы увидеть, как тот вырос в заурядного уличного головореза и наркомана, без надежды на спасение – утерян весь потенциал, исчезла всякая надежда. Он печально вторил батальному сну Линкольна, что его нация получит новое свободное рождение. "Но то, что началось в людях, людьми и для людей, – говорил он, – теперь в происходит корпорациях, корпорациями и для корпораций".

Когда я знал его, он всё ещё обладал юношеской мечтательностью, которую большинство из нас теряют в подростковом возрасте, сорт упорного оптимизма, из которого он так и не вырос. Хорошо, что он любил выпить, иначе я бы никогда не увидел это в нём. Во хмелю он не начинал громко говорить, шататься или пускать слезу, он лишь испытывал ностальгию по идеализму своей юности.

И даже в этом он не был особенно сентиментальным. Он не тосковал по своей мертворожденной революции, он просто выражал печаль, что однажды ему удалось заглянуть в слегка приоткрытую дверь – мечты об эмансипации, об освобождённом человечестве. Все мужчины, женщины и дети – целостны и завершены. Он подходил к этому так, словно для него это была академическая проблема, но за его словами стояло много чувств. Такие слова не могут быть сказаны без большого количества чувств за ними. В случае Бёкка, как и Фрэнка, слова подпитывались прямым переживанием реальности, которая стоит за этой, и уверенное знание, что эта реальность пустая и плоская в сравнении с той. Прямое переживание космического сознания может вызвать большое количество чувств.

Остальное – история. Мечта мертва, убита в собственной колыбели.

– Но совсем немного она была здесь, – сказал мне Фрэнк в один из тех пьяных вечеров. – Мы могли открыть эту дверь для всех навсегда, или так нам казалось. Я всё ещё не знаю, что случилось. Всё так быстро исчезло. Ну, вы знаете эту историю, вы читали книги. И вот, пожалуйста, сорок лет спустя поглядите на этот наш смехотворный мир. На что он был бы похож, если бы нам удалось удержать открытой ту дверь? На что мы были бы похожи спустя несколько поколений? На что бы это было похоже? Это не было бы похоже на Вудсток или на Хэйт-Эшбери. То была мелочь. То были лишь первые безумные минуты истории, которая никогда не была написана. Теперь дверь превратилась в стену. Может, это хорошо. Может, лучше, что люди не знают.

Какая замечательная причина быть на проигравшей стороне.

***

– Это так не похоже на моего отца, – сказала Лиза, когда мы гуляли по берегу. – Я знала, что он любит эту книгу, "Космическое сознание", но мне и в голову не приходило, что у него были все эти сумасшедшие идеи об эволюции и прочем.

– Похоже, такие вещи человек в его положении хотел бы сохранить в тайне, – сказал я.

– От собственной семьи?

Я не ответил. Она знала, что мне не стоит задавать личных вопросов, поэтому когда я не ответил, она не стала настаивать.

– Вы с ним согласны? – спросила она.

– В чём?

– Во всём.

– Я не вижу ничего, с чем можно не согласиться. То есть, это похоже на теорию сумасшедшего заговора, но я не вижу ни одной особенной ошибки в рассуждениях вашего отца. ЛСД определённо было тем, чем он говорил – факты говорят за это, если не обращать внимания на неистовые поношения Министерства Пропаганды и Дезинформации Майи. Любой, кто способен видеть, увидит сам. Человечество определённо функционирует на очень низком уровне сознания, так что единственное направление – вверх. Ясно, что есть элемент риска...

– Значит, вы с ним согласны.

– Как упражнение в "теории царства сна" это было интересно, к тому же принесло пользу книге. Кроме этого... – я повесил это в воздухе.

– Кроме этого что?

– Кроме этого ничего. За исключением того, что это послужило книге, мне это было не очень интересно. Ваш отец это понял.

– А-а, я забыла, – произнесла она саркастически, – всё это только сон. Для вас нет ничего личного. Ничто не имеет значения.

Несколько минут мы шли молча.

– Извините меня за мою вспыльчивость, – сказала она.

– Скажите, что хотите сказать. Сейчас как раз время.

– Окей, ладно, значит, это правда? Ничто для вас не имеет значения? Нет ничего важного? Ничего хорошего или плохого, лучшего или худшего?

Знаю, для неё всё это очень личное, но она права: для меня нет ничего личного. Если бы мне пришлось выбирать между эрой просветления и ледниковым периодом, я подбросил бы монету. Это было бы как пойти в кино и выбирать меду двумя фильмами: возвышение человечества налево, истребление человечества направо. В каждом из них есть свои прелести, и каждое было бы неплохим развлечением, будь то в кино или в реальности, но стоя перед таким выбором, я, вероятно, лучше пошёл бы прогуляться.

Мы молча брели несколько минут, прежде чем она снова заговорила.

– Значит, это была неудавшаяся революция, так мой отец это видел?

– В сущности, да. Он пошутил однажды, что если хочешь низвергнуть верховную власть, не стоит посылать для этого пацифистов или детей цветов. Он хотел открыть дверь, в этом была цель – свободный и лёгкий доступ для каждого. Из этого следовало, что существующая парадигма будет свергнута, но на этом он не заострял внимания.

– Я всё время слышу: свободный и лёгкий доступ, – сказала она.

– Для каждого, – добавил я. – Свободный и лёгкий внутренний доступ для каждого. Именно так говорил ваш отец .

– Окей, а это к чему, я имею в виду, почему надо было говорить именно так? Это кажется очень нарочитой фразой, почти заумью.

– Ваш отец придумал эту фразу, держа несколько вещей на уме. Не так-то просто принять позицию в защиту наркотика в наш век, особенно если он так эффективно демонизирован, как кислота. Ваш отец стремился предотвратить неизбежные коленные рефлексы, насколько это было возможно.

– Кислота, – она вздрогнула. – Боже, даже не верится, что мы говорим об этом.

– Именно такую реакцию он и имел в виду. Он не знал о каких-либо проблемах с ЛСД. Он полагал, что с ним всё нормально.

– Да?

– Я не нашёл никаких проблем, но, как я сказал вашему отцу, если бы и нашёл, я бы ничего не имел против.

– То есть?

– То есть... – я сделал паузу, желая ответить осторожно и правильно здесь, на остром краю, – если бы я отвечал за воплощение этой мечты, я допустил бы очень высокий уровень потерь. Так же, как и для собственного освобождения, я был бы очень терпим к риску. Очень. Хотя всё это только теоретически – реальная отрицательная сторона здесь, по-видимому, совсем незначительна.

– Но он говорил лично с вами. Зачем такой осторожный язык? Это не в его духе – быть таким сдержанным, а вы, кажется, симпатизировали его взглядам.

– Думаю, он писал свою книгу в голове несколько десятилетий. Возможно, вы даже найдёте записи или черновики среди его вещей. Его идеи были довольно хорошо развиты. Он тщательно подбирал слова, чтобы определить стандартный образ. Он говорил не о возрождении хиппи, не об обновлённом тестировании правительства или о лучшем университетском образовании, он говорил о неограниченном доступе к обычно недоступным измерениям психики, и критерий, на котором он остановился, как на ясном стандарте, был свободный и лёгкий доступ для каждого. ЛСД удовлетворял этому стандарту, всё остальное – нет.

– Правда? Больше ничто?