Изменить стиль страницы

К концу этой, казалось, бесконечной обедни пение внезапно прекратилось. Все тихо встали. Те, что лежали ничком на полу, поднялись. Мы, дети, изображавшие двенадцать апостолов Христа, подошли гуськом к алтарю и разулись в приделе. У алтаря стоял большой таз с водой. Я украдкой выглянул из-за занавеса, силясь увидеть маму, бабушек, тётушек и остальных своих родственниц, пришедших посмотреть обряд омовения. Я нервничал и дрожал от волнения, но был страшно горд. Стояла такая тишина, что слышался малейший шорох. Церковь была до отказа заполнена прихожанами, жаждущими лицезреть самый волнующий церковный ритуал; как говорится, яблоку негде было упасть. Передо мной было целое море лиц.

Наш архиерей, он же преподобный епископ, снял корону, ризу и, засучив рукава, опустился у таза на колени. Я сел перед ним на табурет и поднял над тазом ногу. Он намочил тряпку в воде и, шепча молитву, выжал её мне на ногу, после чего умастил пальцы ног благовониями. Но что мне делать дальше, я не знал.

— Целуй и ступай, — прошептал он. Я стал поднимать ногу, изо всех сил пытаясь дотянуться губами до пальцев.

По церкви прокатился шёпот, который становился всё громче и наконец перерос в раскаты смеха. Гимнастика давалась мне легко, но нужно было быть поистине акробатом, чтобы выполнить сказанное архиереем. Чем больше я старался дотянуться губами до умащённого благовониями носка, тем громче становился убийственный хохот. Мысль о том, что это, возможно, я причина святотатственного смеха в храме господнем, была так невыносима, что хотелось улететь далеко и сгинуть навеки. Они смеются надо мной, но за что? Всё поплыло перед глазами — огромное море сверкающих огней, множество лиц, растворяющихся в пространстве. Ангелы кружили над этой ужасающей, катастрофической суматохой, а сердитый Господь, насупив брови, наблюдал за мной с трона. Епископ, приняв размеры гигантского призрака, превратился в назойливую тень, всё скользившую то надо мной, то вокруг меня.

В конце концов я бросил выделывать акробатические номера и беспомощно уставился в его гневное лицо.

— Целуй крест, крест целуй! — услышал я его голос.

Значит, целовать надо было крест, а не ногу! Украшенный драгоценными камнями крест вместе с большой Библией в серебряном окладе лежал рядом на табурете. Я преданно припал к нему губами и поспешно заковылял прочь. В приделе мальчишки-певчие задыхались от смеха, они держались за бока и катались по полу. Это было ещё унизительней.

— Дурак! — сказал один из них.

Я не нашёлся что ответить. Уши у меня горели.

Ночью того злополучного дня духовенство и прихожане, одетые во всё чёрное, оплакивали распятие Христа продолжительной скорбной службой. Свечи на алтаре, кроме одной-двух, были погашены, яркие занавеси заменены чёрными, траурными. Эту полуночную службу особенно ревностно посещали женщины, которые, подобно моей маме, носили траур.

В страстную пятницу мама покрасила яйца луковой шелухой и заказала в ближайшей пекарне несколько пасхальных куличей, каждый весом в килограмм. Утром в великую субботу я вместе с остальными мальчиками исповедовался, опустившись на колени в ризнице церкви. Стоя над нами, священник читал соответствующие ритуалу молитвы, перечисляя все унаследованные человеком плотские грехи, и просил господа отпустить их. И каждые две минуты он тихо шептал нам:

— Скажите: «Согрешил я, господи!»

— Согрешил я, господи, — набожно восклицали мы.

— Да простит вам господь прегрешения ваши, — говорил священник и приступал к следующим по списку грехам.

Грешили мы или нет, а «Согрешил я, господи!» надо было говорить. Мы не понимали значения многих грехов. Библия и литургия были на древнеармянском языке, который понимали лишь старики и образованные люди.

После исповеди мы навестили тех своих товарищей, которых когда-либо обидели или невзначай причинили им зло, и просили прощения. Теперь, когда мы готовились к причастию, все старые счёты и распри улаживались в духе христианского смирения и братства. Конечно, попадались и такие нахалы, которые, завидев меня, заливались смехом и, схватившись за ногу, пытались её поцеловать.

Празднование пасхи начиналось под вечер, в великую субботу, торжественной службой и зажиганием огней. Я прочёл свой отрывок из книги Даниила необыкновенно певуче, «как блбул»[1], говорили потом взрослые, хоть я и не надеялся когда-нибудь искупить свой позор в страстной четверг.

Мы вернулись домой к традиционному ужину из рыбы, крашеных яиц и пасхального кулича. Нашими почётными гостями были нищие. Я с большой радостью собрал толпу нищих на церковном дворе и привёл с собой. Они ели за спасение души дяди Арутюна. На первой неделе великого поста мы, дети, повесили на лампе в столовой луковицу, утыканную семью перьями, затем каждую неделю вытаскивали по перу и, наконец, вытянули последнее. Это был наш календарь великого госта.

Утром в воскресение, не поев, мы отправились в церковь принимать причастие. Алтарь был ярко освещён и украшен цветами. Картина Девы с младенцем была заменена другой, старинной, изображающей воскресение Христово. В хоре появились новые лица — люди, которые носили в детстве стихари.

Регент церковного хора ударил камертоном, подал знак, и мы запели звонкими радостными голосами пасхальную входную.

— Христос воскрес! Своей смертью он победил смерть и своим воскресением даровал нам жизнь! Слава ему во веки веков! Аминь!

Из-за новой занавеси, расшитой тяжёлыми золотыми нитями и сверкающей блёстками, епископ воздавал хвалу Христову воскресению, а мы откликались пением:

Христос воскрес, аллилуйя!
Придите, люди, спойте Господу, аллилуйя!
Тому, кто воскрес, аллилуйя!
Тому, кто озарил мир светом, аллилуйя!

Присоединившиеся к нам бывшие певчие солировали, стараясь перещеголять друг друга в пении. Епископ прочёл свою знаменитую проповедь, осуждавшую женщин, из подражания моде греховного Парижа носивших декольтированные платья. В руке он держал епископский жезл с серебряной двуглавой змеёй.

Мы спели «Отче наш», раздали людям священные опресноки и, наконец, дьякон обратился к прихожанам:

— Подойдите благоговейно и причаститесь к святости!

Толпа выступила вперёд. Высоко подняв руками позолоченный потир, епископ отвернулся, произнёс слова вознесения, спустился но ступенькам алтаря и присел на корточки у края помоста между стоявшими со свечами прислужниками. Он отломил кусочек облатки, обмакнул в вино и положил в рот причётнику, который, перекрестившись, проглотил его.

По мере того как люди выходили из церкви, толпа на церковном дворе густела, ведь многим не удалось попасть в церковь, и они всю службу простояли во дворе. Все принарядились по случаю пасхи, и даже дети бедняков были в новых башмаках. На кривой узкой улочке неподалёку турки симитджи[2] в лиловых штанах до колен, красных кушаках и фесках, повязанных платками на манер тюрбанов, чтобы отличаться от «неверных» в фесках, вели оживлённую торговлю хрустящими кунжутными бубликами в окружении изголодавшихся детей с медяками в руках.

Дома нас по обыкновению ждал воскресный пасхальный обед — зажаренный целиком ягнёнок, начинённый рисом, изюмом и кедровыми орешками. Не соблюдавший поста наш отец позволил детям выпить по полстаканчика вина, думая, что оказывает нам большую милость. Он и не подозревал, что я не раз отпивал из его большой бутылки, когда поблизости никого не было. Наполнять бутылку на винокуренном заводе г-на Персидеса было моей обязанностью. Мы разбивали друг у друга пасхальные яйца. Выигравший забирал себе крашеное яйцо.

После обеда мы с Оником взяли ракеты и шутихи, купленные на наши сбережения, и вместе с Элевтераки Персидесом и другими мальчиками устроили на нашей улице весёлое празднество. Затем с позволения мамы мы пошли в кинотеатр смотреть фильм о жизни Христа. Последующие несколько дней мы ходили в гости и принимали знакомых, по обычаю произнося при встрече пасхальное приветствие:

вернуться

1

Блбул — соловей (турецк.).

вернуться

2

Симитджи — бакалейщик (турецк.).