Изменить стиль страницы

Тесна мне стала жизнь узкосемейная, замкнутая только в кругу своих интересов, благосостояния только своей семьи. Я понял, что никакого благосостояния семьи не может быть отдельно от всего общества, и мне было бы тяжело, я считал бы неправильным, если бы у меня был достаток, а вокруг нужда. Я и другим хотел того же хорошего, что и себе, и верил, что если в обществе будет хорошо, то и мне, и моей семье будет хорошо.

Я понял всё это и стал жить этим, а жене это всё было чуждо. Ей непонятно, зачем заботиться о каких-то посторонних делах, когда у нас есть своя забота, свои нужды, своя семья. Я не виню Марьяну ни в чем. Она хорошая, честная, трудовая женщина, заботливая мать и жена. Но я не могу винить и себя. Но как же согласовать в совместной жизни её понимание с моим? Я знаю, что это больной вопрос, и не только для меня одного. Я знаю, что этим мучаются и мучались многие другие. Я знаю, что во многих семьях и у верующих, и у политических — многие женщины хотя и не очень глубоко понимают мужа, но считают, что он прав, верят ему и не только не спорят, но поддерживают его и защищают от нападок. Жизнь в таких семьях идет много складнее и легче и для мужа и для жены. Но всё же и здесь остается вопрос: а правильно ли это? Хорошо это или плохо — такое добровольное подчинение жены? Но, во всяком случае, и мужу, и жене легче, чем вечное препирательство, недовольство, слезы. Лучше это для них самих, а главное лучше для детей. Я никогда не принуждал Марьяну верить по-моему, да это и невозможно, но в некоторых случаях я проявлял твердость: так, я никогда не разрешал говорить мне плохо о людях. Есть сказать что хорошее — говори, нет — молчи. Слушать плохое о людях, осуждать их я не хочу.

Я иногда думаю: что сказал бы обо всем этом человек, которому я так верю, — Толстой? Я знаю, что он сказал бы: что порядок в жизни, не только в семье, но и в обществе, может быть только тогда, когда люди искренни, разделяют единое — доброе и разумное понимание жизни, имеют единую религию. Тогда всё, что так трудно, даже невозможно разрешить и согласовать, решается само собою. И я согласен с этим, но живем мы сейчас в такую эпоху, когда нет в людях этого общего всем мировоззрения; старое отжило и не имеет силы, а новое еще не сложилось. А отсюда все страдания, тот хаос в жизни, который мы видим во всем мире.

Думаю еще о судах. За мою долгую жизнь меня много раз судили, и большой кусок моей взрослой сознательной жизни я провел как раб, за решеткой, под штыком.

Зачем-то судьям, следователям, прокурорам, ученым юристам надо было представить меня каким-то врагом народа, преступником. Я не знаю, зачем это надо было, может быть, они этим кормятся? Пусть это будет на их совести. Но моя совесть чиста перед народом. Я никогда не стремился к власти над людьми. Все свои силы я отдавал смолоду на благо народа. Всегда я хотел людям только хорошего, только того, что они сами для себя хотят: свободы, мирного труда, и в этом отношении моя совесть чиста. Да и судьи в первое время после революции, когда они были ближе к народу и не совсем еще обюрократились и очиновничились, всё же хотя и судили меня, но признавали мою не злостность, а искренность и, уважая ее, — освобождали. И этим освобождением они возвеличивали себя, показывали, что и они мыслящие люди, а не бездушные чиновники.

На этом кончаю свои записи о моей жизни, хотя жизнь моя здесь на земле еще не кончилась, но конец этот уже близок. Смерти я не боюсь, она меня не пугает. Страшнее быть мертвецом при жизни.

Буду стремиться, прилагать все силы, чтобы почувствовать радость жизни не только в деятельном труде, а и в старческой немощи, в упорном труде в своей душе в том же направлении, в каком шел всю жизнь.

И. Я. Драгуновский

Из книги «ОДНА ИЗ МОИХ ЖИЗНЕЙ»

14 сентября 1931 года мы оставили прекрасные предгорья Кавказа. В Москве заехали к В. Г. Черткову, побеседовали, а 24 сентября нас встречали предгорья Алтая и незнакомые, но приветливые и родные коммунары из коммуны «Жизнь и труд».

Общественная работа без всяких норм, по силам и способностям каждого человека, была мне по душе: да и не только мне, а и остальным членам коммуны была по душе такая свободная и непринужденная работа, отчего она спорилась, была качественной, добросовестной, приятной, радостной. Отношение к нашим помощникам-лошадкам было у всех любовное, без окрика и понукания, без кнута, без лишней нагрузки, без переутомления наших меньших братьев.

Особенно понравились мне люди нашего нового общества своими дружескими, простыми, душевными отношениями друг к другу. Не слышно ни одного грубого, бранного и даже обидного слова, пьяных речей и табачного дыма. Даже пожилые люди называют друг друга ласкательными именами: Петя, Ваня, Миша, Егорушка, Таня, Феня, Мотя.

Мы, молодежь, быстро подружились между собою, потому что у всех у нас были одни трезвые, разумные стремления и развлечения. Организовали хор, которым руководила Анна Степановна Малород, где в основном исполнялись песни духовного нравственного направления, стихи и песни русских поэтов: Пушкина, Лермонтова, Надсона, И. Горбунова. Организовали струнный оркестр, руководимый Мишей Благовещенским.

В 1936 году в коммуне арестовали около десяти человек, среди которых были учителя нашей свободной безгосударственной школы и другие члены коммуны. Мой отец написал в защиту арестованных «Обращение» к правительству. Еще были арестованы за отказ от военной службы двое наших коммунаров: Лева Алексеев и Федя Катруха.

Коммунальную школу закрыли, но вскоре ее открыли и прислали в нее государственных учителей. Дети коммунаров стали ходить в эту школу, так как хотелось учиться грамоте.

Я вспоминаю одного государственного учителя Петра Ивановича, который с первых дней занятий с учениками вел себя гордо и вызывающе. Во время перемен он выходил на улицу с гармошкой и, смеясь, играл залихватские частушки, как бы хвастаясь перед коммунарами: «Вот, мол, какие мы сильные и смелые. Забрали вашу школу и ваших детей и учим их, как нам хочется!» Но пожив некоторое время среди коммунаров, видя их ежедневно трезвыми, добрыми и приветливыми с ним, видя и зная, за что арестовали наших учителей и других коммунаров, у него изменилось отношение к нам. Незаметно он стал близким и добрым другом коммунаров. Дети любили и уважали Петра Ивановича как лучшего учителя школы.

Вот как можно добрым любовным примером влиять на других людей.

Не буду слишком идеализировать жизнь нашей коммуны, так как и в ней были некоторые недостатки, которые есть и в каждом человеке. Так, например, было выделение небольшой группы коммунаров в сельскохозяйственную артель, где была небольшая личная собственность, как дома, огороды, коровы, а остальное всё общее. Было выделение маленькой группы ручников, т. е. людей, обрабатывающих землю только ручным способом, без применения животных. Эта группа нигде не регистрировалась, занимала крутые, никому не нужные склоны гор, не платила никаких налогов, так как у них не было ничего лишнего.

Коммуна и артель платили налоги за землю зерном, овощами, деньгами. Когда же правительство требовало сдавать коров в мясопоставку и лошадей для армии, то они отказывались. Представители власти приезжали, забирали сами, сколько хотели, лошадей и коров.

Нравственное преимущество коммуны состояло в том, что в ней жило много одиноких стариков, вдов с детьми, сирот, инвалидов, которые чувствовали себя в коммуне как в родном доме.

Маленькая группа ручников сделала себе на маленьком ручье маленькую мельницу для размола зерна, так как руками тяжеловато вертеть мельничные камни, а вода все равно без дела течет. Узнал об этом сельсовет. Приехали, разломали мельничку и жернова спустили с кручи в реку Томь: «Вода ведь государственная и ею нельзя пользоваться свободно».

Мизерный урожай зерна, добытый от ручного земледелия на никому не нужных крутых склонах, сельские власти забирали почти весь. Ручники не жаловались и не обижались за это и питались картошкой и другими овощами и с грустным сожалением смотрели на этих заблудших людей, называвших себя «сильными мира». Коммуна не оставляла в беде обиженных людей и принимала как родных братьев.