Он уже знал, что вечером мать уходит: на лице крем, сама какая-то взвинченная, руки дрожат, словно боится испортить прическу или плохо накраситься.
— Отец задерживается, — пробурчал он угрюмо.
Ему хотелось есть.
— Он звонил, что не будет ужинать дома. Один из его влиятельных пациентов, господин Уильяме, завтра утром уезжает в Нью-Йорк на три дня раньше, чем предполагал, и хочет чего бы это ни стоило поставить себе мост.
Они знали имена некоторых пациентов, правда очень немногих, самых именитых или самых своеобразных, вроде г-на Уильямса, который построил умопомрачительную виллу в Мужене, а жил там лишь две-три недели в году.
У него был также исторический замок в Ирландии, квартира в Лондоне, еще одна в Нью-Йорке, поместье на Палм-Бич, во Флориде, где на якоре стояла яхта.
— Ты голоден?
— Да.
— Может, начнешь пока без меня? Я скоро.
Он покорно вздохнул.
— Отец сказал, что обойдется сандвичем у себя в кабинете, а мне надо уйти — ты остаешься один.
— Идете куда-нибудь с Наташей?
— Ее лондонская подружка справляет новоселье — сняла виллу здесь. Еще не устроилась окончательно и не может пригласить гостей на обед, поэтому прием назначен на десять вечера.
Если бы мать могла прочесть мысли Андре, она бы не стала так часто поминать Наташу и вряд ли позволила себе носить подобные платья.
Наташа была из тех бездельниц, что не выносят ни минуты одиночества.
Она обожала бегать по коктейлям, обедать и ужинать в «Амбассадоре», мчаться от массажиста к парикмахеру или маникюрше, однако свободного времени у нее все равно оставалось предостаточно.
Тогда она снимала трубку.
— Жозе, дорогая, что поделываешь? Если бы ты знала, как мне не хватает тебя! Почему бы тебе не сесть в машину и не приехать ко мне на чашку чая?
И маленькая мещанка, вся дрожа, мчалась к большой кокетке, где играла роль наперсницы из классической комедии.
Он уже направлялся к двери, когда мать окликнула его.
— Андре, ты не посидишь со мной?
— Я хотел посмотреть, что на ужин, — солгал он.
— По-моему, рыба, но не уверена. Ты же знаешь Ноэми: она терпеть не может, когда я интересуюсь кухней.
Неправда. На самом деле Ноэми противилась распоряжению подниматься по утрам в будуар для обсуждения дневного меню.
— Ты, кажется, спешишь?
— Нет, что ты!
— Почему же тогда не садишься? Ты так редко бываешь со мной и разговариваешь все меньше и меньше. — У меня много работы, мама. Просидел часа два над начертательной геометрией и совсем отупел.
— Признайся, что ты охотнее разговариваешь с отцом, чем со мной.
— С чего ты взяла?
— Да ведь еще вчера вы провели весь вечер вместе.
Он ненавидел эти подходы издалека, которые называл «забрасыванием удочки», и жалел уже, что поднялся сюда.
— Отец зашел пожелать мне спокойной ночи и пробыл со мной минут десять, не больше.
— Не нужно оправдываться. В твоем возрасте мальчику иногда хочется побыть с мужчинами.
Он покорно сел в кресло, шелк которого казался слишком нежным для его крупного тела и брюк из грубой ткани.
— О чем же вы говорили, если, разумеется, это не секрет?
— Да я уже и не помню… Постой… Я рассказал ему о встрече с Франсиной, а он мне — о Буадье.
— Ну вот, теперь можно идти. Ничего, что я не накрашена? Закончу после ужина.
В ее игривости было что-то искусственное, натянутое.
— Я не очень страшная?
— Вовсе нет.
— Женщина должна долго оставаться красивой, и даже не столько для мужа, сколько для детей. Наверно, подростку противно видеть, как стареет мать.
— Ты не стареешь.
— Идем, не то Ноэми разозлится на меня.
Им редко доводилось оставаться в столовой один на один с чистым, неубранным прибором отца.
— А Франсина-то хорошенькая. И очень похожа на свою мать в молодости.
— Отец мне говорил.
— Боюсь, она быстро увянет, как и ее мать. Некоторые женщины, выйдя замуж, ставят на себе крест, и уже в тридцать их возраст трудно определить. Интересно, что думают о них дети.
Его подмывало брякнуть:
— Ничего!
Но вместо этого он, понимая, что уязвит ее, сказал:
— Она, видишь ли, много работает. Братья Франсины еще маленькие: одному шесть, другому одиннадцать.
И она сама занимается ими: купает, стирает, гладит, водит в школу, забирает после уроков. Да еще сколько дел по дому — у них всего одна служанка, которая к тому же и клиентов встречает.
— Ты хорошо информирован, — с горечью заметила она.
Это была правда. Во время ужина у Буадье его поразила царившая в доме атмосфера, совсем не такая, как у них.
Большая квартира с просторными комнатами, со вкусом обставленными в стиле ампир. Все очень просто, но основательно. Кабинет доктора наводил на мысль о покое и достатке.
— По вечерам, — объяснила Андре Франсина, — отец иногда работает допоздна. Тогда он открывает дверь настежь и просит меня включить в гостиной музыку. Он очень любит камерную музыку — считает ее наиболее цивилизованной. А мы с мамой сидим и потихоньку болтаем; время от времени отец прерывает работу и спрашивает, о чем мы говорим.
Никаких непроницаемых переборок. У г-жи Буадье нет будуара, у ее мужа нет необходимости прятаться на антресолях. Двери всегда открыты, между членами семьи постоянный контакт.
— А знаешь, Андре, я ведь тоже водила тебя в детский сад.
— Знаю.
— Помнишь «Шалунов»?
Так назывался частный детский сад на улице Мерль, за Эльзасским бульваром, где они жили, когда железную дорогу еще не упрятали под землю и они слышали все проходившие поезда. Дом содрогался днем и ночью, а люстра порой так раскачивалась, что, казалось, вот-вот сорвется с потолка.
Дом был старый, квартира темная, с разномастной мебелью, купленной родителями у старьевщиков и на распродажах.
Кабинет отца размещался в конце коридора, где целый день горел свет, а гранатовая гостиная служила приемной для пациентов, еще вербовавшихся не из состоятельных людей.
Сладковатый запах дезинфицирующих средств чувствовался даже в обеих спальнях, двери между которыми, пока Андре был маленьким, оставались открытыми. Г-жа Жюсьом! Так звали директрису «Шалунов»; это она научила Андре читать и писать, и от нее тоже пахло чем-то особенным.
— В то время я готовила сама, как и в Париже, когда сразу после свадьбы мы жили у твоей бабушки, и потом, после переезда в двухкомнатную квартиру с окнами во двор, на набережной Турнель…
Андре помнил только двор, вымощенный серым неровным камнем, и свой манежик из лакированного дерева: его ставили под окнами привратницы, чтобы та могла приглядеть за ним. В клетке прыгала канарейка. Особенно отчетливо он помнил эту желтую птичку и солнце, делившее двор надвое.
— Твой отец еще учился в стоматологическом училище на улице Тарансьер, и я с тобой на руках изредка ходила его встречать.
Лучше бы она помолчала! Он не любил воспоминаний, не принадлежавших ему одному.
— Не моя вина, что у нас только один ребенок. Мне хотелось иметь шестерых, но я считала своим долгом лично воспитать тебя, и правильно сделала, бросив фармацевтику на третьем курсе.
Неужели она не понимает, что напрасно говорит все это?
— Мой отец так расстроился, что чуть не заболел. Он столько пережил из-за моего брата, который. Бог знает почему, выбрал военную карьеру.
Теперь отец рассчитывал на меня в надежде передать мне свою аптеку напротив кладбища Монпарнас. А тут еще сестра выскочила замуж в семнадцать лет и уехала в Марсель…
Андре знал: даже если это правда или полуправда — все равно она приукрашена и тенденциозна. Рассуждая о детях, которых она якобы хотела иметь, чтобы у него были так недостававшие ему братья и сестры, она всегда повторяла:
— Не моя вина, если…
Слова были тщательно подобраны. Иначе говоря, виноват отец.
Вставая из-за стола, она вздохнула:
— Видишь ли, Андре, есть вещи, которые ты сможешь понять, только когда женишься и у тебя будут свои дети!