Маманя плакала. Она, как, впрочем, и я, с Китом Симпсоном не общалась, он жил в домах Корпорации. В лицо, кстати, я его знал — шпингалет такой в веснушках. Маманя шмыгала носом: видно, поплакала. Барритаун — городок ужасно тихий, новости как сами собой расползаются. Упал лицом вниз. Пальто, свитер и штаны намокли, отяжелели. Не сумел встать; так, по крайней мере, болтали. Одежда отяжелела от воды. Я провёл опыт: окунул собственный носок в полную раковину. Носок впитал почти половину воды и отяжелел чуть не вдвое.

Я знал, который дом Симпсонов — угловой. Однажды я видел на крыше дядьку — наверное, отца этого Кита Симпсона. Он устанавливал антенну. Сейчас занавески были закрыты. Я подошёл поближе. Потрогал калитку.

Когда мы вернулись, папаня обнимал маманю. Он ходил на похороны, пожимал руки родителям Кита Симпсона. Я видел его, когда пришёл с классом. Всю школу привели к службе, и все в приличных костюмах. Хенно заставил нас по очереди прочесть «Аве Мария» — сначала первую половину, а потому вторую, а потом сразу увёл. Маманя осталась сидеть. Стояла длиннейшая очередь пожимать руки, вокруг церкви, по всем остановкам Крестного пути. Гроб был белый. Во время Дароприношения кто то уронил поминальные записки. Они шлёпнулись на пол. Гремел орган. Кто-то в первом ряду всхлипывал, поскрипывало одеяние священника, звенел колокольчик служки. Рёву было много.

В общем, на кладбище нас не пустили.

— Пойдёте и помолитесь сами когда-нибудь потом, — говорила мисс Уоткинс, — Вот в следующее воскресенье. Так лучше будет.

Глаза у мисс Уоткинс были заплаканные.

— Просто не хотят, чтобы мы смотрели, как опускают гроб, — авторитетно заявил Кевин.

Уроки отменили. Мы сидели на расплющенном ящике на пустыре за магазинами, постелив расплющенный ящик, чтобы не запачкаться, и чтобы наши мамани нас не убили. На ящике хватало места троим, а нас было пятеро. Эйдану пришлось остаться, Иэн Макэвой ушёл домой.

— Он мне брат двоюродный, — соврал я.

— Кто? — спросил Кевин, хотя, как и все прочие, отлично понимал, кто.

— Да Кит Симпсон, — ответил я.

Мамины слёзы навели меня на эту мысль. Так плакать — точно двоюродный какой-нибудь, на худой конец троюродный. Я аж сам себе поверил.

— Харикари.

— Не харикари, а харикири, — поправил я.

— А что такое харикири? — спросил Иэн Макэвой.

— Не знаешь? — засмеялся Кевин, — Ну лопух.

— Япошки себе делают харикири. Убивают себя так, — объяснил я.

— А на кой?! — удивился вдруг Эйдан.

— Что на кой?

— Убивают себя на кой?!

— На то есть масса причин.

Каков вопрос, таков ответ. Какая разница, на кой?

— Потому что их на войне победили, — ответил Кевин.

— И до сих пор всё не успокоятся? — продолжал ужасаться Эйдан, — Война же кончилась?

— Мой дядька воевал, — встрял тут Иэн Макэвой.

— Не надо песен! Не воевал твой дядька.

— Нет, воевал.

— Нет, не воевал.

Кевин заломил ему руку за спину. Иэн Макэвой и не отбивался.

— Не воевал, — приговаривал Кевин. — Не воевал ведь?

— Не воевал, — пролепетал Иэн Макэвой без паузы.

— А что ж ты брешешь: воевал, воевал?

Это было нечестно; раз Иэн Макэвой сказал «Нет», его полагалось отпустить.

— Что брешешь?

Он притянул запястье Иэна Макэвоя за спину, и тому, хочешь не хочешь, пришлось наклониться. Он молчал: похоже, не знал, что выдумать, чтобы Кевин от него отстал.

— Да отвяжись ты от него, — сказал Лайам. Сказал, точно в школе отвечает урок и сам понимает, что отвечает муру. Но всё-таки сказал. Взял и сказал. Я надеялся, что Кевин пропишет Лайаму как следует, раз он сказал «отвяжись», а я нет. Кевин ему пропишет, и у меня на душе полегчает. Кевин заводил руку Иэна Макэвоя всё выше, пока он не согнулся в три погибели и не взвыл благим матом. Только тогда Кевин его отпустил. Выпрямившись, Иэн Макэвой притворился, что ему и больно-то не сделали — так, повозились. Ждал я, ждал и Лайам. Ничего не случилось. Ничего Кевин не сделал. Эйдан вернулся к разговору.

— Так что ж, они, япошки, обязаны самоубиться?

— Нет, конечно, — сказал я.

— Тогда на кой?

— Ну, если ничего другого не придумаешь, только самоубиться. Или если очень захотелось, — прибавил я на всякий случай.

— А когда им хочется? — пристал уже Синдбад.

Я думал сказать братцу «Заткни глотку» или вмазать ему, но отчего-то не было желания. У него торчали из носу две сопли, хотя было не то чтобы холодно.

— Ну вот проиграл япошка, скажем, битву, или что-то в этом роде, — сказал я.

— Или горе у него, — пробормотал, не то спросил Эйдан.

— Во-во, — подхватил я, — Бывает и с горя.

— Ну, тогда должно быть очень большое горе.

— Во-во.

— Не то чтобы с левой ноги встал — и харакири.

— Какое там! Должно быть настоящее горе, чтоб ревёшь-ревёшь и нареветься не можешь. Мать, допустим, умерла. Или собака.

Только тут я вспомнил, что Эйдана с Лайамом мать умерла. Но братья ничего не сказали, даже не переглянулись. Один Лайам задумчиво покивал: вроде «знаю, о чём ты».

Были ещё две семьи, где умерли родители: у Салливенов маманя, а у Рикардов — папаня. Мистер Рикард погиб в автокатастрофе. После его смерти Рикарды переехали, но потом опять вернулись. Меньше чем через год вернулись. Все три сына Рикардов ходили не в нашу школу. Ещё была старшая дочка, Мэри.

— Девица слегка с придурью, — говорила про Мэри наша маманя.

Мэри сбегала из дому в Лондон. По крайней мере, в Лондоне её отыскали. Мэри была единственной в Барритауне настоящей хиппи. Её искала и нашла английская полиция, а домой привезли под охраной.

— Берёт япошка нож, хрясть себе в брюхо и проворачивает, — рассказывал я дальше.

«Не может того быть!» — стояло в глазах у моих друзей, и в душе я с ними соглашался. Как так: в собственное брюхо ткнуть ножом?! Наглотаться таблеток — вполне представимо. Плёвое дело таблетки, а если запить бутылочкой чего-нибудь там, кока-колы, молока, так и вообще плевее некуда. Лучше кока-колой. С моста под поезд сигануть — и то больше похоже на правду. Я прыгал (не под поезд, конечно). Я и с такой верхотуры прыгал, по сравнению с которой мост не верхотура. А вот задушить себя собственными руками не получится ни при каком раскладе. Тут либо лезть в воду, где поглубже, и чтобы никто не спас, и чтобы самому плавать как топор, либо просто фигово плавать. А с другой стороны, крошкой за обедом поперхнулся — вот и задохнёшься. Но нож в собственное пузо! Нет, вообразить не могу, не то что экспериментировать.

— Не хлебный же ножик, — добавил я, — И не перочинный.

— Мясницкий?!

— Точно, мясницкий.

Легко сообразить, как сильно можно порезаться ножом даже ненарочно. Однажды мы видели мясника за работой. Он сам велел нам смотреть. Пустил за угол. Миссис О'Киф, Джеймса О'Кифа маманя, высунулась из своей каморки, где хранила деньги, и кричала на нас: мол, опилки воруете, мол совесть совсем потеряли. А опилки были нужны до зарезу для морской свинки Иэна Макэвоя. Опилок там было выше крыши. А с утра пораньше они чистенькие, свеженькие. Мы распихивали опилки по карманам пригоршнями. Это ж не кража. Опилки нисколько не стоят. Мы ж для морской свинки. Она всё кричала: ни слова вразумительного, один крик. И тут мы разобрали имя:

— Сирил!

Сирилом звали мясника. Мы и бежать не бежали. Это ж всего-навсего опилки. Разве мы думали, что она зовёт мясника, чтобы он устроил нам головомойку? Этот Сирил пришел из задних комнат, где был большой холодильник для мяса.

— Чего там?

Она ткнула в нас пальцем. Бежать поздняк.

— Вот, — сказала она.

И мясник увидел, что нас в руках опилки. Он был великан, этот Сирил. Самый рослый и дородный дядька в Барритауне. Он, впрочем, в Барритауне не жил. Большинство наших лавочников так и жили в комнатах над лавкой, а вот мясник приезжал на работу на Хонде-50. Он скорчил такую физиономию, будто бы миссис О'Киф надоела ему хуже горькой редьки. Она время тратила, а он дело будет делать.