Изменить стиль страницы

Было решено: «иезуит»!

Неожиданно «иезуит» обратил внимание на меня; он предложил мне брать у него уроки языка и истории литературы в обмен на свои упражнения в русском; это наше взаимное обучение превратилось в ряд живых и продолжительных очень бесед, увенчиваясь прогулками в поля и леса; и я на месяц превратился в гида этого престранного человека; бледный, бритый, с лицом, напоминающим стареющего Наполеона, с серыми, добрыми и очень грустными глазами, с плачущим, почти женским голосом, с мягко зачесанными каштановыми волосами, он с необыкновенным старанием выправлял стиль моей речи и выговор, попутно рисуя талантливые силуэты Мюссе, Виньи, Ламартина и критиков Сарсе и Лемэтра; второго он обожал; первого не любил и вздыхал о падении языкового стиля во Франции, погружая отрока в тонкости французской эстетики, расколдовывая немоту до того, что я начал выспрашивать его о французских символистах; от него-то я получил первое представление о Реми-де-Гурмоне, «католике» Верлэне, парнассцах, Вилье-де-Лиль Адане; я ему признавался: французские импрессионисты, мной виданные в детстве, живы во мне (в ту пору я знал пародии на «символистов» Валерия Брюсова и читал статью в «Вопросах Философии», — Гилярова «Предсмертные мысли во Франции», сильно заинтриговавшую меня: перевод поэмы Верлэна, там помещенный, произвел огромное впечатление);134 Ожэ не симпатизировал «декадентам», но и не слепо ругал их, а говорил осторожно, культурно о том, что «декаденты» — симптом безбожной цивилизации (как и подобает говорить священнику); интересно, что во время наших полевых прогулок в аляуховских полях я впервые осознал свои симпатии к левейшим художественным течениям, — не могу сказать, что благодаря Ожэ, им не симпатизировавшим, а как-то рикошетом от его доводов; из его осторожного тона (не «хихикающего») я вывел свое заключение: надо за декадентов стоять тактики ради; в чем суть этой тактики, мне еще не было ясно; но тактику я провел с неожиданной для себя пылкостью вскоре же; когда сын Ограновича начал ругать Брюсова, я с неожиданной для себя горячностью сказал, что Брюсова я очень люблю, что не было правдой (я позднее лишь полюбил Брюсова).

Вот ведь что странно: едва ко мне подходили сериозно, я обретал дар слова, но в разговоре с глазу на глаз; наши беседы с Ожэ расколдовали мою немоту, и я долго, весьма неглупо ораторствовал с ним по-французски; но подойди посторонний, — и возникал «идиотик»; это свойство во мне скоро подметил Ожэ; и ответил на него подчеркнутой деликатностью в обращении со мною.

В Аляухове я впервые прочел «Войну и мир», переживая потрясения;135 и недавно мной наблюдаемый «старичок» в толстовке впервые раскрылся мне; меня потянуло его вновь увидеть; но от свидания с ним отрезал Миша Толстой; Льва Николаевича увидеть из-под «Миши» казалось оскорблением моего чувства.

Другое впечатление от Аляухова: я пережил в неделю просто безумное увлечение дочерью Ограновича, с которой из «стыда» не хотел знакомиться, хотя она и оказывала издали знаки внимания; «роман» оборвался тем, что она неожиданно уехала в Крым, а я хотел броситься в воду; но это было не более, чем —

Юнкер Шмидт из пистолета Хочет застрелиться136.

Постояв над водой, я пошел к Габриэлю Ожэ; и мы заговорили с ним, кажется, о сонетах.

Настала осень. Мы переехали. Ожэ неожиданно собрался в Париж, когда в Москву вернулись те, к кому у него были рекомендательные письма; странное появленье и странное исчезновенье; мы с ним условились: гимназические сочинения по русскому языку я буду переводить на французский язык, он, исправив текст в Париже, мне будет его возвращать; я ему послал сочинение о былинном эпосе, получил исправленный перевод с рядом утонченных поправок и с похвалами содержанию; матери он высылал томики романов, отцу новинки по французской психологии; и вдруг круто оборвал всякую переписку, не вернул мне текста второго сочинения; мы решили, что он сгорел во время пожара выставки на улице «Жан-Гужон» (трупы сгоревших исчислялись десятками): он жил рядом с выставкой.

Странный человек, появившийся на пороге моих увлечений Верлэном; через несколько месяцев в руки мои попадает «Сэрр-шод» Метерлинка; и я — в плену у него137.

В эту эпоху начинается мое авторство;138 я пишу: пишу много, но — про себя; стыдливость моя не знает пределов; если бы меня уличили в те дни в писании стихов, я мог бы повеситься; пишу я и нескончаемую поэму в подражание Тассу, и фантастическую повесть, в которой фигурирует йог-американец, убивающий взглядом, и лирические отрывки, беспомощные, но с большой дозой «доморощенного», еще не вычитанного декадентства;139 одно из первых моих стихотворений — беспомощное четверостишие:

Кто так дико завывает
У подгнившего креста?
Это — волки?
Нет: то плачет тень моя!140

Или:

Унылый, странный вид:
В степи царит буран,
Пыль снежная летит,
Ложится на бархан.

Эпитеты «дикий» и «странный» — мои излюбленные; но Ибсена я не знаю еще (мое «окаянство» случилось поздней: через год).

В этой детски-беспомощной лирике с вовсе не детскими темами отразилась моя диковатая, странная жизнь про себя; вскоре после отъезда Ожэ заболеваю я; в болезни прочитываю «Из пещер и дебрей Индостана» Блаватской;141 и я — «теософ» до всякого знакомства с теософической литературой; мои «теософские» настроения получают пищу прочтением «Отрывка из Упанишад» в переводе Веры Джонстон, переводами из книг «Тао-Те-Кинг» Лао-Дзы и «Серединою и постоянством» Конфуция; все мной прочитано в «Вопросах Философии и Психологии»142. Впечатление от «Упанишад» взворотило все бытие; впечатление это я описал в «Записках чудака»; не возвращаюсь к нему;143 «Упанишады» меня свели с Шопенгауэром; вскоре, отрывши в книгах отца том «Мира как воли и представления», я увидел эпиграф, посвященный «Упанишадам»;144 и сказал себе:

«Отныне эта книга будет мне чтением».

И я начинаю в ряде недель осиливать Шопенгауэра с конспектом, с переложением (по параграфу в день); первые параграфы первой части я разучивал назубок, задавая их себе вместо гимназических уроков, которых не учу. Так я начал прохождение собственного класса, заключающегося в изучении Шопенгауэра, в созерцании картин природы, подчиненных «закону основания бытия», а не «закону основания познания» (термины Шопенгауэра); я учился в природе видеть «Платоновы идеи»; я созерцал дома и простые предметы быта, учась «увидеть» их вне воли, незаинтересованно; эти практические упражнения к чтению «системы» позднее вылились просто в наблюдательность, в зарисовывание эскизов с натуры и в подыскивание метафор, схватывающих ту или иную наблюденную особенность; я полюбил прогулки на Воронухину гору (над Дорогомиловским мостом); и каждый день оттуда вглядывался в закаты: скоро я стал «спецом» оттенков: туч, зорь, неба; я изучал эти оттенки: по часам дня, по временам года; и этим изучением набил себе писательскую руку, что сказалось впоследствии; но в процессе разглядывания предметов я не думал о писательстве, а о параграфах шопенгауэровской системы, относясь к созерцаниям, как к праксису освобождения от воли; в эту эпоху я очень зауважал буддизм и его аскезу145.