Изменить стиль страницы

— У меня что-то живот болит: уух!

Это говорила подвязанная платочком А. В. Танеева; а В. И., нюхая розу с изощренным гостем, снисходительно посмеивался (стиль Жан-Жака Руссо) и посылал в теплицу за ананасом: к чаю. Среднего, робкого человека, случайно попавшего сюда, били и в хвост и в голову: били по его мещанству, недостаточно изощренному пиджаку, ставя его перед фактом ананасного мороженого или Григория Дветовича Джаншиева в красной рубахе; и потом, напугав изощрением культуры (тут тебе и ананас, и автор «Эпохи великих реформ»86, и экстравагантная Кувшинникова, и идеи Фурье, и Пугачев, и… аристократка Новикова), — напугав всем этим, вели к конюшне, где восемнадцатилетняя барышня Танеева в сарафане, ловко впрягая лошадь в телегу, ногой, обутой чуть ли не в сапог, упираясь в оглоблю крепкими, мускулистыми руками, подтягивала веревкой шлею и потом, вскочив в телегу с громчайшим «нооо», размахивая веревкой, неслась в поле: возить овес; после того, как случайно попавший бывал подкузьмлен «аристократическим фурьеризмом», его подкузьмляли тем, что заставляли его либо перепачкаться дегтем, либо доказать свое непригодное барство.

Изощренное барство гуляло в аллеях и, нюхая розы, мечтало о Робеспьере в то время, как другая половина Демьянова с гиком, топотом мчалась карьером, пугая всех (не Пугачев ли?).

Утонченный мужик и мужиковатый утонченник пересекались в иных из танеевских «пугачевцев»; помнится: характерная стильная картинка; мы — в купальне (я, шестилетний, — купаюсь с дамами): мама, Лилиша Танеева, Сашенька, гувернантка, взрослые барышни; в отделении мужском купаются: Джаншиев и Танеев; двери отделений на реку открыты; голая семнадцати-восем-надцатилетняя барышня, выскочив на солнце, кричит Джаншиеву:

— Смотрите, Григорий Аветович, как я кувыркаюсь.

И демонстрирует ему свой цирковой прыжок в воду. Джаншиев благодушно напевает в ответ:

Из-под лодки рыбки.
Это милого улыбки.

Так было в 1884–1890 годах; в 1910, в 1913, в 1917 я вновь посещал Демьяново; все потускнело; яркости противоречий лишь стерлись, но — оставались; но по парку бродили иные люди: профессор Н. В. Богоявленский, Климент Аркадьевич Тимирязев с женою и сыном Аркадием Климентовичем да ставший Грозным Танеев.

Но уже — ни красной рубахи, ни ананасного мороженого.

Помню ребенком явленье летами, как издали, С. И. Танеева (брата); особенно помню премилого, чернобородого горбуна в красной рубахе, являвшегося гостить, — автора

«Эпохи великих реформ», Г. А. Джаншиева, приятеля дома танеевского; он меня поражал бородой, обжигавшей лицо его, точно углем, кровавого цвета рубахой и добродушными глазками; он каламбурил и едко, и весело; он возглавлял все веселые импровизации; «дети» Танеева тащили его на козлы, с которых он, как с кафедры, простирая длинные, власатые руки, говорил речи лошадям: «Многоуважаемый конь» и т. д.; помню его подвязанным маминым пестрым передником (на горбу) с перевязанной головой, простиравшим руки над им изготовляемым шашлыком (на пикнике); иногда он, маленький, горбатый, удаленький, вставал на лавочку в парке: произносить что-нибудь пренапыщенное; и сам же подчеркивал свое положение «горбуна» (остроумно и весело); так в фантазии моей, где под влиянием Андерсена и Гримма копошились всякие карлики, великаны и горбуны, Григорий Аветович сложил миф о «горбуне», которого я в детстве переживал уютно.

Особенно едко подкалывал Джаншиев в сериозном споре, от которого сперва долго отшучивался; он не любил споров, являя полный контраст с отцом, который искал, как жемчужины, едкого спорщика; хлебом не корми, только дай с таким спорщиком поспорить!

В этом смысле ему, скучавшему летом в деревне, Джаншиев казался кладом; не то думал Джаншиев, боявшийся споров; и на этой почве происходили юмористические инциденты.

Отец мой привозил в Демьяново свою дикую, корнистую дубину (откуда такую достал!) и расхаживал с нею по парку, уткнув нос в книгу по психологии; левой рукою он неизменно подкидывал дубину:

— Откуда у вас, Николай Васильевич, дубина?

— А это-с мой дурандал!

— Что?

— Дурандал-с: помните, у Роланда, племянника Карла Великого, был меч, «дюрандаль»;87 ну так вот-с: а у меня — дурандал-с.

И он подкидывал свою дубину.

Вот он, бывало, часами кружит по аллеям, читая и подмахивая «дурандалом»; и вдруг мелькнет издали красная рубаха Джаншиева; отец, близорукий весьма, узнавал издали его по росточку; увидит, и со всех ног — к Джаншиеву, этому преостроумному спорщику; а Джаншиев спорить не любит; он не спорит, а изящно пишет в воздухе вензеля своею колкой словесной рапирою; отец же в споре кричит и нападает серьезнейшей артиллерией: безо всяких шуток; учтя все это и видя издали летящего на него Бугаева, размахивающего «дурандалом», он поворачивается быстро; и — в бегство, винтя по дорожкам; ничего этого не замечающий отец — за ним; так они бегали друг за другом, высматривая друг друга и приседая в кусты; Танеевы, дачники и мы все знали эту охоту на Джаншиева; и очень смеялись.

Мчится, бывало, маленький, перепуганный, двугорбый Григорий Аветович с быстротою, напоминающей антилопу, оглядываясь и приседая в кусты (но красная рубаха видна сквозь зелень); и мчится за ним отец, напоминая неповоротливого гиппопотама со съехавшим набок котелком (он и летом носил котелок), размахивая дубиной весьма угрожающе; а платок вывисает из бокового кармана.

Чаще всего удавалось Джаншиеву ускользнуть; но иногда он попадался; и тогда его прижимали: к лавочке, к дереву, к боку дачи, обрушиваясь с кулаками, из-под которых он, маленький, остренький, едкий, бывало, наносил ужасные раны отцу, который свирепел; а потом улыбался с довольством:

— Хорошо поговорили мы!

Доказать ему, что охота на Джаншиева — предмет веселой забавы дачников, не было никакой возможности; отец был в некоторых отношениях сама простота.

Владимир Иванович Танеев нарочно шаржировал, рассказывая матери:

— Подхожу к окошку; смотрю через луг; и — что же вижу? Среди крокетной аллеи прижатый к лавочке и сжавшийся в комочек Григорий Аветович, смятый Николаем Васильевичем, размахивающим над ним «дурандалом» и книгой, тычет презадорно ему в грудь пальцем, как пикою; и едко, как колющий ежик, подпрыгивает под ним; видно, Николай Васильевич изранен, потому что после каждого подпрыга Джаншиева взмах «дурандала» становится все более и более угрожающим; я, знаете, не мог отойти и простоял у окна с час; нельзя было бросить Джаншиева в таком положении: маленький, слабенький человечек; а ведь «дурандал» не шутка.

Разумеется, Танеев иронизировал; отец — кротчайшее существо — источал свирепости в воздушную атмосферу; гремел, а молньи не падало; только смехом и каламбурами Дачников оглашался демьяновский парк.

— Опять накричались?

— Зачем же: наговорились!

Джаншиев — милый, веселый образ лета в раннем детстве; вместе с Демьяновым возникали мне веселые думы о маслятах, березниках, Анисьиной клубнике (из деревни Акуловки) и Григории Аветовиче Джаншиеве, которого заставляют взлезть на высокие козлы английского шарабана.

Останавливаюсь на Танееве и на Демьянове; ведь в демьяновском парке я более всего наслушался проповедей о терроре и о том, что наш быт, мещанский, тупой, надо отправить к черту.

Я думал:

«Коли Танеева так боятся, так много говорят о нем и так его слушаются, он — прав!» — и он не раз виделся мне летами стоящим с занесенным мечом над всеми нами; что полиция, городовой, царь, даже Иван Иваныч Иванюков перед Танеевым! Умница, барин, революционер, фурьерист! Слово «фурьерист» казалося особенно страшным; образы французской революции и имена — Робеспьер, Сен-Жюст, Камил Демулэн — картинно вставали в моем детском сознании в Демьянове; в московской квартире угрожал «Абель», «интеграл» и «Логика» Милля; в Демьянове же грозили: меня оскальпировать младший сын В. И., «Павлуша» с товарищем «Мишей»; и, во-вторых: угрожали — Робеспьер и «фурьерист».