Изменить стиль страницы

— Сидит европеец!

Наверное, все европейцы носили белейший жилет, как и он; жилет выкруглен толстым его животом; пиджак — синий; сияет довольством, крахмалом и, черную, выхоленную бородку привздернув, таким добродушнейшим он заливался смехом; и все говорят:

— Добряк, весельчак, остроумец и умница, но — легкомысленный!

О легкомыслии, слабости воли Максима Максимыча слышал еще я до мига, когда его кафедра рухнула; все увлекались курсистки им, силясь на шею повеситься; наш же добряк, весельчак, не умел должным образом их отстранять, попадаясь в весьма деликатные положения жизненные; все рассказывалось, как гонялась курсистка одна за Максимом Максимычем; он, без вины виноватый, как заяц испуганный, все убегал от нее; а она угрожала:

— Коли не полюбите, то на глазах застрелюсь.

И дошло до того, что у Иванюковых (так, кажется) прятали Максима Максимовича; даже он раз сидел под диваном и вылез оттуда весь пыльный; а все оттого, что — добряк; не повинен ни в чем, а вот разве когда кто на шею повесится, то не умеет, как следует, он отцепить; в ранних годах Максим Ковалевский всегда представлялся мне: бегством спасающимся от курсистки и требующим конституции; в прочее время за ростбифом произносящим свой спич добродушный.

Потом, когда он из Парижа являлся, у нас говорилось:

— Катается в масле, как сыр.

Представлял себе сыр, представлял себе масло; и то, как катаются в масле; и — думал:

— Ведь эдак промаслишься!

А мой отец добавлял снисходительно:

— Да, хорошо ему: барин, богач, человек независимый; живет, где хочет; и книгу, какую захочет, — напишет… А вот каково другим: книги писать; и — трудиться…

Я часто такой корректив слышал к характеристикам отцом и друзей, и знакомых: Сергей Алексеевич Усов — богатый помещик; Максим Ковалевский — богач; Стороженко — богатый помещик; все — баре, нужды не видавшие с детства, как папа: чего-чего он не видал — тумаки, угнетенья, нужда и презрительное отношенье богатых к нему, бедняку:

— Повидали б с мое!

Ущемлялося сердце мое, когда папа, весьма уважаемый, распространялся, как плохо его принимали студентом в богатых домах (репетировал он сыновей богачей):

— Знаешь, город пешком пробежишь из холодной конурки, голодный; бывало, у Ж ** — именины; обед, полный стол, а тебя — не попросят к столу.

Так, бывало, о Ж ** отзывался он: Ж **, генерал, уваженье огромное силился все ему выказать; и сажали на первое место у Ж ** его:

— Это — теперь: а бывало…

Отец, навидавшийся горя, подчеркивал:

— Да-с, молодой человек, из последнего должен себе сшить сюртук, фрак, белье; все должно быть хорошее; а сукно — первый сорт; они все, что ты носишь, глазами ощупают; и коль заметят, что твой сюртучок из плохого сукна, то затрут; даже места себе не найдешь подходящего; так рассуждают они: «Сукно плохо, нуждается, — так согласится за полцены сыновей репетировать». А есть фрак У тебя, — так за фрак будут больше платить!..

Сам отец, несмотря на усилия шить из сукна первый сорт себе платье, ходил растеряхою, в шубе разорванной; а сюртучок — как комок; и застегивал он не на ту вовсе пуговицу; а имел — шапо-клак, имел — фрак (и фигура ж во фраке?).

У Максима Максимовича фрак, сюртук и визитка — одно загляденье; и — как он их носит! Картинка! И то же: Владимир Иваныч Танеев, помещик, присяжный поверенный, республиканец, такой якобинец, что…; а так утончен, так стилен во всем; видно сразу: часами стоит перед зеркалом; папа же?

— Нет, откуда у вас завелся котелок шоколадный? Переменили опять?.. Рыжий, пыльный, продавленный.

Но котелок этот, сбоку всадивши на голову, мчится по улицам; вид не профессора: жулика; а под коленами от широчайших штанов (из сукна первосортного) свисли мешки: зонтик — рваный.

Мне был он так мил в этом «тщенье» одеться, как все одевались: куда уж!

И математики, к чести их, выглядели не всегда элегантно.

А где начиналась компания графов Олсуфьевых, Иванюковых, Танеевых, наших «весьма либералов», порой «радикалов» — там тон, жест, приличие, выбор цветов, пар пиджачных и корреспонденция их с цветом галстуха, мне выявляли… недосягаемое величие: видно, что кафедры их — столб высокий, столб, видный со всех сторон площади: спереди, сзади и сбоку: стоит на столбе наш Иван Иванович Иванюков, — элегантен: картинка!

И — конституции требует!

Самое представленье о кафедре, как о столбе, тщетно рушимом городовым, с которого лектор-профессор во фраке махает своим шапо-клаком (а в шапо-клаке бумажка: план спича), сложилося у Стороженок; там часто бывал; стороженковский дом — как мой собственный, — дом номер два: мой единственный выход: Маруся ведь, Коля и Саша за мной посылают свою няню-Катю утрами воскресными, и забирают меня на весь день к Стороженкам; занятно и весело; и поиграешь с детьми, и на все наглядишься и спичей наслушаешься; кто-нибудь там в белом галстухе: фрачник такой юбилейный!

Мое впечатление детства: по воскресеньям с двенадцати до двух у Стороженок чай, гости; к двум — едут на заседанье Общества любителей российской словесности: фрачник, читающий в обществе, за Стороженко заехавший, иль Николай Ильич сам, фрак надев, везет очень надутых и важных гостей (приезжают к обеду); и тут-то слова раздаются — напыщенно:

— Кафедра!

— Либерализм — конституция…

— Гольцев, Якушкин, Чупров…

А сам Гольцев или сам Якушкин, или Алексей Николаевич Веселовский сидят за столом: тут как тут; и один из них — гордый, осанистый, в галстухе белом, прочесанный, точно надутый, как шар: оборвется веревочка, — и улетит в небеса…

Мне особенно в небеса улетающим виделся Алексей Веселовский; такого величия я, виды видавший, больше не видывал: видел Жореса я; видел Толстого я; видел весьма знаменитых писателей; что они все? Как козявочки пред Веселовским; я, бывало, к нему подойду, как магнитом прикованный, благоговея пред ним, ужасаясь совсем великаньим лицом Веселовского; кажется мне, что мой рост равен этому лицу голиафскому, одутловатому; а под глазами мешки просто с блюдце; глазищи пустые и выпученные, голубоватые и водянистые, так и уставятся перед тобой, как перед воздухом: нет никакого тут «Бореньки», — а пустота; ну и лбище же; ну волосища же над этим лбищем; венцами махровыми на пол-аршина привстали; ну и бородища же; можно зарыться мне в ней; борода, лицо, космы; все вместе являет мне полчеловека обычного, вовсе не голову; и это все сидит на краснобычьей огромнейшей шее, едва улезающей под воротник; ну и туловище; коли Коле, Марусе и мне попытаться обхватывать, то не обхватим; бывало, он скрипнет на стуле, ко мне повернется и вилку поставит (на вилке же полпирога) и такими премягкими, розовыми губищами мне как-то пусто и строго отчмокает по содержанию нечто гуманное; но, — как обижусь; и в страхе отпряну: витиевато! И вновь громким, сдобным, довольным таким своим голосом витиеватое нечто показывает, ты подумаешь: он — великан; встанет, — вовсе не так уж велик; Веселовского видывал часто я: У Стороженок, у нас; и всегда ужасался какому-то несоответствию: вида и… впечатленья от вида; вид, как… водопад Ниагарский, а впечатленье — пустое.

Позднее я впечатление детское это зарисовал в «Задопятове»;34 зарисовал впечатленье, а вовсе не вид.

Все, бывало, отец мой подшучивает:

— Алексей Николаевич, — да-с; любит фразу. И слышалось:

— Просто ужасно, их Юрочка держит себя неприлично; и как этого не видят родители, что непристойно мальчишке произносить за столом уже тосты.

Рассказывали, будто раз за обедом у Веселовских, после речей Веселовского, Чупрова, Иванюкова и прочих, раздался торжественный звон ножа о стакан; оглядели весь стол; не видать, кто, поднявшийся, просит вниманья; и вдруг запищало от края стола:

— Милостивые государыни и милостивые государи… И тут лишь увидели, что над столом — голова «пупса», Юрочки; Юрочка, поднимая стакан вслед за, может быть, Гольцевым, — тост произносит.