Изменить стиль страницы

Ну, а по-моему — прочь, прочь; прочь от «папашиной» линии, условно оправдываемой для «папаши» и вовсе не оправданной для «папашиного сынка»: прочь, хоть… в трын-траву, хоть… в мистику!

Вот почему под словом «позитивист» мы, папашины сыны, свернувшие прочь с «дороги» и «сынками» не ставшие, — разумели традициями стабилизированное мещанство, не только классовое, но и ту конкретную разновидность его, которая развивается, например, в книгохранилищах, при появлении там вредителей (появляется книжная труха).

«Позитивисты» — говорили мы с Блоком в юности; и «тип» вставал, не столько «папаши», сколько Паши, Аркаши, Николаши, иль как его там; еще с «папашами» я боролся; с Аркашами, с Николашами — никогда: я их слишком знал в их «статусе насценди»;29 они шли в услужение в университет; и нанималися в педелей30, охраняющих папашины достижения; мой отец, дед по возрасту, и дед Блока, Андрей Николаич Бекетов, были учеными крупными; людьми с размахом, как С.А. Усов.

Усовский дом еще потому мне врезается, что в нем уже где-то, под полом, — гул катастрофы; некий подземный толчок вскинул С.А. Усова выше среды, в облака, откуда он посипывал трубочкою иронии и цинизма над бытом; и этот же толчок выбросил сына, Сергея, — трагически выбросил куда-то вбок; повисев над бездною трынтравизма, он пал… в помещики.

«Паша» вышел в папашу: профессором, но… без блеска отца.

Помню в детстве явление четырех рослых парней; из них два — студента: высокий, дородный, веселый студент «Паша» Усов (позднее — профессор медицины);31 товарищ его, худой, бледный, сутулый, в очках, с черной вытянутой бородкой, весьма некрасивый, но с умными глазами: Алеша Северцов, жених «Маши» Усовой (позднее — профессор зоологии); «Паша» меня подхватит; и — под потолок: я взлечу и опять упаду в его руки; поставит и твердою походкою, голову закинув назад, он проходит в гостиную; а вот другие два «парня»: они старшеклассники-полива-новцы: Сережа и Леля Усовы; Леля — коломенская верста; а Сережа — мне нравится; вот все сидят и гудят перед пирогом именинным; и с ними — власатый, брадатый, весьма красноносый (совсем обезьяна) гудит, как труба иерихонская; вдруг обидится; и — скажет дерзость; и это — доцент Николай Иванцов (сын священника и профессора Иванцова-Платонова, небезызвестного либерализмом); все — профессорские сыновья; и потом — профессора; и вот — «Машенька» Усова; и во всех что-то — усовское: что-то от Сергей Алексеевича, точно он, разделяя дары между ними, в них всех принижается; все острят под Сергей Алексеича; и во всех — молодечество… от Сергей Алексеича.

В нем жило что-то от богатыря; и когда мне читали былины, я рядом с богатырями Алешей Поповичем, Ильей Муромцем и Добрыней Никитичем мыслил: Сергей Алексеевич Усов сражает кого-то своим кулаком: развернется; и — бац!

Да, он иногда поступал по-былинному, и — не как все: «циник», а говорит про Мадонну Сикстинскую:

— Я каждый день на нее гляжу; и — не могу оторваться.

И, помнится, как мой отец нам рассказывал об инциденте меж Усовым и меж Бредихиным; на заседании факультета — раскол профессуры: две партии; одна — за Усова; а другая поддерживала Бредихина; верю, что линия Усова была прогрессивней; и верю — дельней; но… но… но…: встретивши Ф. А. Бредихина в пустом коридоре во время перерыва, Усов оглядывается; увидевши, что никого нет, подскакивает он к Бредихину; сжавши увесистый, мощный кулак перед носом Бредихина и покачав им, сипит угрожающе: «Если, такой-сякой, ты будешь то-то и то-то, то» — и кулаком покачал перед носом. Самое замечательное: Бредихин стал шелковый; и после перерыва Усов взял верх.

Усмиренье Бредихина Усовым мне разыгралось деянием; и я все думал: «Чем не богатырь? Вот Алеша Попович сразился со Змеем Горынычем; Усов — с Бредихиным; а уж Бредихин известно какой: чешет кометам хвосты, будто песьи…»

Но сразивший Бредихина Усов перед Марьей Ивановной — пасс; и сводило живот ему; сам он рассказывал о поступке своем с Николаем Эрастовичем Лясковским: где-то летом с семейством Лясковских он встретился; и утащил Николая «Ирасовича» на прогулку; меж тем: незадачный профессор, спускаемый Марьей Ивановной, точно болонка, с цепочки, обязан был появиться к единой и неделимой постели супружеской в девять часов; коли он опоздает, то — ужас что! Ночь была лунная; розы — цвели; соловьи — заливались; и Усов речами кипел; словом, друга он затащил в ресторан (вино — тоже пленительно); и — уже половина одиннадцатого; Усов сам не без страха вел химика, на полтора часа опоздавшего к… «ложу».

Стоят перед дверью, трясутся:

— Можете себе представить, — посипывал трубочкой Усов, — звоним раз, другой, третий; дверь — замкнута; и — ни звука… Тут стало мне — не по себе… После ряда звонков вдруг окно распахнулось; в окне, в белом, как привидение, — Марья Ивановна; и — голосом глухим и могильным: «Николя, — уже одиннадцать!» Только: но так, что живот мой схватило, а ноги мои подкосилися… Вот как сказала!..

Почему же на Марью Ивановну буйства могучего Усова действовали, непонятно; они «соблазняли» суровую моралистку; и к Усову чувствовала неравнодушие просто она.

Усов мне нравился тем, что «не так полагается» в нем было точно общественное выступленье:

— Сам Усов, помилуйте!

И отлагалось мне: Усову законы не писаны; с ним и М. И. Лясковская, как… беззаконница; все вызывает его: затворяется с глазу на глаз; Анне Павловне это совсем неприятно; а Усов посипывает:

— Не показывала вам своей ножки? Покажет: гордится, что маленькая!

Стало быть, — не прюнелевый свой башмак выставляла, а… ножку? Ну-ну!

Нет, фигурища — Усов; понятно: при жизни его в шумном усовском доме группировалась вся Москва: можно было встретить Толстого, Писемского, Боборыкина; Писемский — его друг: умирал при нем множество раз (все казалось ему — умирает).

Лясковская, Усов, родители «крестные», мне открывают кадриль жизни внешней, врываясь в квартиру, как первая пара; и в паре идут; и за ним — профессора: руки — кренделем, а в кренделях — цепко твердые руки профессорш.

4. Апостолы гуманности

Профессоров и профессорш, мельтешивших в детстве, — толпа; и я думал всерьез: мир — профессорский мир; остальные до мира еще не созрели: не люди, а так себе что-то, что тихо ютится, приваливался, как жалкий домишко, к украшенному фронтоном фасаду огромного здания; сидим на фронтоне: изваяны прочно; пьем чай себе; матери ходят друг к другу — высоко, высоко: над улицею, над тарараками громких пролеток, с которых проезжие нос задирают почтительно: видеть нас; профессора же, отцы, встав на кафедру, громко читают студентам почтенные лекции. Все — так солидно, прилично.

И, главное, — прочно.

Мне кафедра мыслилась каменной, круглой колонной: на ней-то, весь каменный, прочный профессор читал, юбилеи справлял (то — один, то — другой!), обнародывал книги и едкие пикули-спичи точил на дурного городового под ним (долго путал я: «пикули», «спич»;32 и слова мне казались синонимами); иногда, обращаясь к измоченному спичами городовому, торжественно требовал он конституции; городовой не любил этих спичей; но — претерпевал: на полезное, доброе, вечное даже рука полицейского не поднималась: профессора ведь не достанешь с фронтона: действительный статский советник он, ленту имеет, звезду, треуголку; за спичи ловились студенты, соскакивающие с фронтона (при отправленье домой).

Вообразите весь ужас мой, когда грянула кафедра, то есть колонна; и грянул с ней вместе — не кто-либо, а Ковалевский, Максим, мамин шафер, наш друг; но в то время, как кафедра прахом рассыпалась, сам Ковалевский, вполне невредимый, сошел с нее каменным командором;33 и уехал себе за границу — читать свои лекции в Англии, в Швеции, в самом Париже; он все появлялся у нас за столом, наезжая в Москву из Европы: он стал европейцем; и я все, бывало, смотрел на него, как сияет довольством; и думал: