«Федор Михайлович Керенский был хорошим знакомым моего мужа, – сказала она, – его сына Александра я почти не знала – видела всего дважды в дворянском собрании. Николай Гурьевич Маллицкий был другом моего покойного мужа, он прекрасный и благородный человек, большой ученый никогда не занимался никакими контрреволюционными заговорами, если именно это вас это интересует».

Следователь усмехнулся и неожиданно резким тоном спросил:

«Вы знали, что муж вашей сестры служил в деникинских войсках?»

«Я в последний раз видела его в десятом году, а потом больше десяти лет не поддерживала связи с родными. Но мой зять был врачом, мирным человеком, я уверена, что его принудили служить белым».

Он ничего не ответил, велел ее увести. Она дважды споткнулась, пока молодой красноармеец вел ее вдоль длинного унылого коридора. В небольшом кабинете, стоя спиной к вошедшим, смотрел в окно человек с пышными волнистыми волосами, показавшимися Досе странно знакомыми. Красноармеец вышел, не произнеся ни слова. Человек медленно повернулся, и Дося прикрыла рот ладонью, чтобы сдержать крик – перед ней стоял Варейкис.

«Вот я тебя и нашел, гражданка Тихомирова, – в голосе его не было ни гнева, ни угрозы, скорее насмешка. – С годами ты только хорошеешь, и черный платок перестала носить. Много у тебя было любовников за эти годы? – внезапно шагнув к ней, он стиснул ее плечи и с исказившимся от ярости лицом проговорил сквозь зубы: – Впредь запомни: бегать от меня бесполезно. Знаешь, кто я теперь? Первый секретарь обкома всей Центрально‑Черноземной области. В Мценске, Орле, Тамбове, Воронеже и еще много где мое слово закон, так что не советую меня раздражать. Ты будешь делать все, что я скажу».

Дося подумала о матери, сестре, племянниках, и не посмела спорить – покорно опустив голову, тихо спросила:

«Что я должна делать?»

В те дни, когда он появлялся в Мценске, за ней приезжала машина. Варейкис в постели был горяч и нетерпелив, тело Доси, жаждущее мужской ласки, тянулось к нему, и из‑за этого душе было тяжело и совестно. Он дарил дорогие подарки, которые Дося сразу же прятала в большой деревянный сундук, стараясь, чтобы они не попались на глаза матери – боялась расспросов. Но мать ни о чем не спрашивала, лишь крестилась, глядя на дочь странными глазами, и о свадьбе больше не заговаривала. Люди шептались за ее спиной и посматривали с опаской, кто‑то хмурился при встрече, кто‑то заискивал. Клиенты в парикмахерской перестали с ней заигрывать, Абрикосов больше не дарил цветы и не приходил. Через полгода она забеременела, но побоялась ему признаться – ей хотелось оставить ребенка, но почему‑то казалось, что Варейкис непременно будет настаивать на аборте.

Так получилось, что больше месяца они не встречались – в районе бурными темпами шла коллективизация, и Варейкис был очень занят. Эта отсрочка неизбежного разговора принесла Досе некоторое облегчение. После работы, бродя по берегу Буши, она еще и еще раз повторяла про себя слова, которые собиралась сказать ему при встрече. В воздухе стоял запах уходящего лета, издали доносились голоса, по большаку к станции со скрипом катили телеги, слышался лай собак.

Иногда в воздухе повисали крики и детский плач, тогда у Доси больно сжималось сердце – опять гонят раскулаченных. Она спешила домой, стараясь не смотреть в сторону дороги, по которой, таща за руки хнычущих детей, понуро шагали изгнанные из родных домов мужики и бабы.

Придуманные во время прогулок по берегу Буши слова так и не пригодились, потому что объяснять ей ничего не пришлось – когда первый секретарь обкома вновь приехал в Мценск, у Доси уже заметно выпирал живот. Разглядывая ее своими глубоко посаженными и слегка прищуренными глазами, он какое‑то время хмурился, потом кивнул, обронив:

«Что ж, рожай. Только не вздумай крестить. Сделаешь по‑своему – будет очень плохо».

Маленький Прокоп родился в конце зимы. Варейкис приехал через месяц, велел привезти мальчика. Ребенок ему понравился – он даже улыбнулся, что случалось с ним нечасто, и пощекотал крохотную шейку в складочках.

«Завтра уезжаю в Москву на совещание. Приеду – увезу вас обоих в Воронеж».

Когда Дося вернулась домой, мать сурово сказала:

«Крестить надо, я уже с отцом Николаем говорила».

«Мама! Он запретил, нельзя!».

Она не назвала имени, но мать и без этого поняла, кто такой «он».

«Не узнает, тайно окрестим. Ты старших‑то не крестила?».

«Федю крестила, а Машенька в самую революцию родилась, не стали крестить – не до того тогда было».

«Вот Бог тебя и наказал, что в трудное время от него отступилась. Надо крестить. И свой крест, каким тебя окрестили, тоже на шею надень. Ты ведь, когда из дома убежала, его оставила, а я хранила, молилась за тебя».

Она вытащила из маленькой шкатулки серебряный крестик, продела тоненький шелковый шнурок и протянула дочери. Прокопа окрестили через два дня, в церковь несли тайно, под покровом ночи.

Через месяц Варейкис приехал в Мценск и сразу же вызвал Досю к себе. Торопливо надевая жакет, она отдала сынишку матери перепеленать и незаметно шепнула ей на ухо:

«Крестик с шейки сними, не забудь».

Уверена была, что никто ничего заподозрить не может – священник обещал хранить крещение в тайне – и, тем не менее, садясь в машину, никак не могла унять бившую руки дрожь. Однако беглого взгляда на лицо Варейкиса ей хватило, чтобы понять – знает. Скользнув взглядом по лицу спавшего у нее на руках мальчика, он вздохнул и покачал головой:

«Положи его на кровать, пусть спит, – подождал, пока она развернет теплое одеяльце и уложит ребенка на кровать, потом продолжил: – А теперь скажи, ты забыла, что я запретил тебе разводить поповщину? Неужели надеялась, что я ничего не узнаю?»

От его вкрадчивого голоса дрожь Доси усилилась.

«Ведь пишут же в газетах, – сделав над собой усилие, тихо сказала она, – ведь сами коммунисты уверяют, что у нас свобода вероисповедания».

«Именно! Свобода от мракобесия и суеверий! Веками церковь обманывала народ, навязывала ему свою волю, но революция принесла нам свободу. Страна строит социализм, я коммунист, а ты – женщина, которую я хотел перед всеми назвать своей женой, несмотря на твое дворянское происхождение. Ты – мать моего сына! И ты тайком бежишь к попу‑обманщику, чтобы тот побрызгал ребенка грязной водой! Позор!»

Слова Варейкиса падали мерно и страшно, как удары бича, но возмущение и обида, захлестнувшие Досю, пересилили охвативший ее ужас.

«Я не стыжусь своего происхождения! – она гневно вскинула голову. – Крестить ребенка – позор? А глупости писать в газетах – не позор? "Мы имеем решительную победу крупного социалистического земледелия". Да вся культурная Россия над вами, коммунистами, смеется! Сапогами вокруг себя топчете все напропалую, как варвары, и рады – новую жизнь, дескать, строим! Какую победу, когда хозяйства разорены, а половина крестьян с земли согнана?»