«Все равно. Мне нужно искупить свой грех, но не так, как это делает мама. Она целые дни молится, чтобы утешиться после гибели отца и братьев, а я хотела бы делать что‑то полезное людям, понимаете? Я хочу тоже остаться здесь и работать – в больнице помогать, например, или учить рабочих читать».

Лицо Сергеева стало вдруг бесконечно уставшим.

«На тебе нет никакого греха, девочка, не выдумывай, скорей всего, во всем виноват я. Но ты когда‑нибудь выйдешь замуж, родишь детей и забудешь меня, как… как страшный сон».

«Никогда! – она прижалась воспаленным еще лицом к его руке. – Я никогда не выйду замуж, потому что я теперь уродина. И ни в чем вы не виноваты, а я… я люблю вас!»

Ей искренне казалось, что она говорит правду. На лице Сергеева появилось изумленное выражение.

«Черт побери, я даже вообразить себе не мог, я думал, ты… Послушай, раз так, то будешь моей женой. Только… только обвенчаться я сейчас не могу – у меня жена в Ростове. Если сумею получить развод, то тогда…».

Из Ташкента Дося написала матери и сестре – каялась в своем обмане, сообщила, что переболела оспой и вышла замуж. О том, что брак гражданский умолчала, писать свой обратный адрес не стала – не указала даже, в каком городе живет. А чтобы по почтовому штемпелю не выяснили, попросила возвращавшуюся домой актрису их бывшей труппы опустить письма в почтовый ящик в Москве.

Первые четыре года жизни в Ташкенте навсегда остались в памяти Доси волшебной сказкой. Она довольно быстро привыкла к жаркому южному лету и теплой зиме без снега. Они теперь жили в большой квартире рядом с семинарией, где преподавал Сергеев. У них постоянно собирались художники и артисты, время от времени наезжали с визитами Маллицкий и вышедший в отставку в год их приезда Федор Михайлович Керенский.

Доктора не обманули – спустя год лицо Доси вновь похорошело, о перенесенной оспе напоминали лишь несколько мелких рытвин. В тринадцатом году, когда в дворянском собрании праздновали пуск первого в Ташкенте трамвая, подвыпивший бельгиец Рожье кружил Досю в танце, шепча на ухо комплименты и, в конце концов, сделал вполне недвусмысленное предложение. Она покраснела, притворилась, что не поняла, но стало приятно.

В год начала войны родился сын Федя, в семнадцатом, незадолго до того, как большевики взяли власть, появилась на свет дочка Маша. Девятнадцатый год стал черным для Доси – в январе, во время подавления белогвардейского мятежа, Сергеев возвращался домой из семинарии, и по дороге его настигла шальная пуля. Так и не дождавшись мужа, Дося узнала о его гибели лишь спустя два дня, когда стрельба затихла.

Она осталась с двумя детьми на руках, и никто из прежних друзей не мог прийти ей на помощь – во время мятежа одни погибли, другие были арестованы, третьи просто боялись, потому что самого Маллицкого арестовали по подозрению в связи с мятежниками.

Дося написала матери в Мценск, но ответа не получила – почта в те дни работала плохо, и письма терялись. Она устроилась уборщицей в сиротский приют – иначе им было бы не пережить голодное время. В двадцать первом, когда жизнь, казалось, наладилась, дети в приюте начали болеть дифтеритом. Заболели и Федя с Машей. Феди в одночасье не стало – задушил круп, а Машу увезли в больницу. Дося всю ночь просидела на скамейке у дверей, а утром к ней вышла нянечка с жалостливым лицом.

«Доктор всю ночь пленки с горла снимал, чтобы не задохнулась. Сердце не выдержало, видно так уж ей на роду написано».

И побрела Дося по улице, сама не зная куда. Приключилось с ней что‑то странное – в голове зазвучало вдруг пение ангелов, а ноги сами понесли к Свято‑Никольскому монастырю, но монастырь еще год назад был закрыт большевиками. Возле полуразрушенной, обсыпавшейся стены упала несчастная на колени и стала биться головой о землю. Разбилась бы до смерти, но проходившие мимо прохожие успели удержать обезумевшую от горя женщину – отправили в больницу, где врач ввел лекарство, погрузившее ее в забытье.

В палате для психически больных Дося провела почти полгода. Лекарства не излечили ее от душевной боли, но сделали ко всему равнодушной. Выйдя из больницы, она устроилась работать в открытую нэпманом парикмахерскую – сначала сметала волосы клиентов, а потом сама начала стричь, причесывать и завивать.

Получалось у нее хорошо, и от посетителей не было отбою – тайком от хозяек прибегали хохотушки‑домработницы, чтобы сделать перманент, после собраний приходили комсомолки, желавшие избавиться от такого пережитка прошлого, как косы, приезжали на машинах жены ответственных работников и даже привозили своих мужей. Ссутулившуюся мастерицу с низко надвинутым на глаза черным платком, наполовину скрывавшим лицо, клиентки уважительно называли тетей Досей, и от этого она ощущала себя бесконечно старой.

Осенью двадцать четвертого возле парикмахерской остановилась машина, и из нее вылез человек в кожаной тужурке с пышными волнистыми волосами и пронзительным взглядом. Нэпман, хозяин парикмахерской, поспешил к нему навстречу, усадил в кресло к Досе и выразительно сощурил один глаз, давая понять, что клиент – большая шишка. Она стригла густые волосы, стараясь попасть «в волну», чтобы форма волос было ближе к естественной. Клиент остался доволен – оглядел себя в зеркале, сказал:

«Хорошо, – потом неожиданно резко спросил: – Вас как зовут, гражданка?»

Дося не сразу поняла, что вопрос адресован к ней, немного помедлила, тихо ответила:

«Тихомирова. Феодосия Федоровна Тихомирова».

«Интересное у вас имя, гражданка Тихомирова. Вы кто по происхождению? Из дворян?»

«Я… да».

«И кто же у вас в семье служил в белой гвардии – муж, брат, отец?»

«Никто. Мой муж был профессором семинарии, его убили в случайной перестрелке на улице, а отец и братья погибли еще в японскую войну».

«Дети есть?»

«Умерли».

«Что ж, сочувствую вашему горю, гражданка».

Когда он уехал, нэпман, опасливо оглянувшись, шепотом объяснил:

«Это товарищ Варейкис, секретарь среднеазиатского бюро».

Вечером следующего дня, перед самым закрытием парикмахерской, у входа вновь остановился автомобиль. Красноармеец в форме велел испуганной Досе сесть в машину:

«Товарищ Варейкис приказал доставить вас к нему».

Без кожаной тужурки он выглядел иначе – казался моложе и проще. Велел не допускающим возражения тоном:

«Сними платок и выпрямись. Почему ты одеваешься во все черное?»

«Я в трауре».

Под его пристальным взглядом она послушно выпрямилась, стащила с головы платок, и пышные светлые волосы рассыпались по плечам. Губы Варейкиса скривились в усмешке.

«Так я и думал! Сколько тебе лет, гражданка?»

«Тридцать»