Изменить стиль страницы

Жар медленной сильной волной затопил тело. Где-то у горла Олег чувствовал гулкие, удушающие удары сердца и опустился на лопасть винта, стараясь овладеть собой.

— Что с вами, Олег Иванович? Вы весь в испарине, — встревоженно спросил помполит.

— Так, ничего, это сейчас пройдет, — ответил Ярцев, тяжело поднялся и, нетвердо ступая, побрел в каюту.

За тонкой переборкой копошился четвертый механик. Работая на палубе, он сильно, до волдырей обгорел и теперь вынужден был сидеть в каюте.

Ну что можно искать столько времени? — раздражался Ярцев, слушая, как Алик гремит ящиками стола, хлопает дверцей рундука. Шаркнул чемодан по палубе и клацнули замки — слышимость на этих судах поразительная. Наконец Алик угомонился, а Ярцев, не зная, зачем ему нужна была тишина, все так же сидел в кресле, бездумно глядя перед собой и прислушивался — теперь ему вроде бы звуков за переборкой не хватало.

Сколько бы он ни старался отогнать от себя мысли о том странном состоянии, в котором он пребывал в последнее время, он снова и снова к ним возвращался. По временам им овладевала странная забывчивость. Ом стал рассеянным, невнимательным даже у щита, и пару раз попал под триста восемьдесят, благо никто этого не заметил. То вдруг он забывал, что часы перевели на четыре часа, и начинал жить по московскому времени, удивляясь, что вместо обеда подают чай, или поднимался среди ночи, шел на палубу и простаивал там, пока небо не начинало синеть. Дед стал к нему принюхиваться, подозревая, что он втихаря закладывает, благо к спирту он имел свободный доступ, но деда он разуверил, сославшись на вымышленные семейные обстоятельства, и дед оставался к нему добр и как-то настороженно внимателен. Когда они вдвоем оставались в ЦПУ, дед часто рассказывал истории о своем блокадном детстве, видимо чувствуя тот острый интерес, который проявлял к нему Олег. Как-то он даже сказал Ярцеву: «Мне кажется, вы не просто так интересуетесь, что-то вас привязывает к тому Ленинграду?» Олег не сказал ему всего, что предполагал, ответил только, что там родился перед самой войной и потом уехал. Настоящей близости между ними все-таки не было. Может быть, разница в возрасте этому мешала, может быть, служебная зависимость, а может, и сам Олег создавал некоторый вакуум, не отвечая деду на его откровенность.

Иногда ему казалось, все дело в том, что он не может ни с кем поделиться свалившейся на него напастью. Стоило с кем-нибудь откровенно поговорить, выложить все, что с ним происходит — и его бы отпустило, но как об этом говорить, если самому себе он ни в чем не хотел признаваться.

Только в присутствии Натальи он чувствовал себя относительно спокойно. Боль притуплялась, таяла. Хоть он ничем себя не выдавал, ему казалось, что она понимает его состояние, сочувствует ему и старается помочь. Он ждал ее визитов с нетерпением. Но она, как на грех, стала приходить реже. «Ее чертушка» был отчаянный ревнивец, и хоть она ему открыто заявила, что «дружбы с Ярцевым не порвет», старалась на рожон не лезть, забегала ненадолго, с опаской оглядывая коридор, чтобы ее никто не заметил и не донес ему.

Ленинград тогда еще бомбили. Обстрел — это само собой, а тогда еще и бомбежки были и тревоги воздушные. Мать устроилась работать на завод, и нас с братом тоже к заводу прикрепили. Это значит — обедать мы могли в заводской столовой. Столовая — большой зал. Она мне храмом казалась, огромным храмом, наполненным запахом хлеба и еды. И вот обедаем, и вдруг воздушная тревога. Народ сыпанул из-за столиков — в убежище. А мать медлит, не сразу. Хвать, хвать со столов — «котлетки» эти штучки назывались — и в баночку, потом нас схватила и ходу. За ворота выскочили, а тут — взрыв. Недалеко, волной воздушной нас качнуло. Мать остановилась, стоит и плачет и под ноги себе смотрит. Вот ведь, правду говорят, бог — он все видит. Оказывается, осколок в банку угодил, и котлетки наши в грязи купаются. В сантиметрах, можно сказать, смерть прошла, а ей котлеток жалко. Да и мне тоже — котлетки, жизнь-то уж потом.

Мать скоро слегла. Десять лет — по тем временам — это уже взрослый мужчина. На мне тогда бабка была, брат двух лет и мать в больнице с дистрофией. Брата мне удалось в детский садик устроить. Сад — у Финляндского вокзала, а мы жили около Лесотехнической академии. И вот, помню, очень мне хотелось его навестить. Вся душа изболелась, как он там, брательник мой, без меня поживает. Да и поживает ли?

Зима сорок второго — это всем зимам зима. Морозы — под сорок, воды нет. Электричества нет. Еды нет. Трамваи не ходят. А трамвай там и в мирное время полчаса шел. Ну вот, я и собираюсь к нему в гости. За неделю скоплю кусочек хлеба, презент, такие смешные тогда делали подарки, надену на себя все, что возможно, и в путь-дорогу. Темно, холодно, коленки трясутся, конечно, но знаю, что дойти надо до середины пути — там, у Гисляровского переулка рабочие что-то на улице мастерили. Костры громадные у них горят и кипяток в ведре булькает. Доплетусь я до них — они меня разотрут, обогреют, кипятком напоят. Я из-за пазухи вытащу свой пакетик заветный, вначале вроде бы понюхать, потом полизать, потом отщипну разок, да так незаметно и весь прикончу. А вперед идти уже страшно. Если бы только в одну сторону, а мне ведь еще и возвращаться — понимаю, что сил не хватит.

Посижу, погорюю, братишку вспомяну и обратно домой, к бабке. Вот так вот одиннадцать раз за зиму пытался и ни разу не дошел, ни разу больше его не увидел.

Время после ужина он, как обычно, провел в ЦПУ, занимаясь с КЭТ, а когда поднялся оттуда, был уже первый час. У четвертого затевали каютный чай. Вся вахта у него собралась, штурман, Серый. Ярцев посидел с ними полчасика, прихлебывая чаек, слушая их веселое подтрунивание друг над другом, истории из свежей еще мореходской жизни, оценил новые изделия «фирмы»: каски «Дженерал моторс» и обклеенные поролоном ракетки «Спиде».

В кафе появилось новое увлечение — гороскоп. Серый достал его у кого-то из команды, размножил на телетайпе, и теперь мальчики с большим старанием разглядывают свое будущее, определяют свойства характеров друг друга и находят объяснения своим невольным поступкам, влечениям и привязанностям.

— Ты кто, Иваныч? Ты когда родился? — допытывался Алик. — Правда, у меня все совпадает. Я — Лев, как Рони Петерсон, характер властный, натура богатая, преодолеваю все препятствия, с огромным терпением и упорством. Жить буду счастливо, вот только умру под забором, погубит меня доброта… Серый у нас — Близнец, характер мечтательный, натура нежная. А вот кастелянша — Рак. Знак Воды, под покровительством Луны. Живет по собственным законам, чужда логике. Прочный союз с Весами. Ты кто у нас? Никак Весы найти не можем.

Около часу все стали расходиться, и Ярцев почувствовал печальную необходимость идти к себе, вновь ощутить изолированность каюты, ее холодный, стандартный комфорт, который предвещал ему бессонницу и мучительную разноголосицу объяснений с самим собой.

Опасливо покосившись на дверь каюты, словно там жил кто-то чужой и недружелюбный, он прикрыл ее поплотнее и белым, стерильным коридором вышел на корму.

Влажный, как в парной, теплый воздух мгновенно пропитал одежду. Даже на коже лица, еще прохладной от каюты, осела мелкая роса. И ему вдруг вспомнилось, что такое же ощущение душной тропической ночи было у него, когда он как-то прилетел на стоянке к жене в Сочи. Все реже и реже он вспоминал о ней, и воспоминания эти уже не вызывали в нем прежней боли. Сначала ее нечаянная неверность, потом — от случая к случаю и, наконец, осмысленная программа независимой совместной жизни. Нет лучшего врачевателя, чем время. Тогда ему казалось, что без семьи жизнь потеряла всякий смысл. За три года образ жены растворился, и если остались воспоминания о чем-то утраченном, то это, как ни странно, о чувственных, изнуряющих ночах.

Звезды на незнакомом небе были девственно чисты, но Южный Крест еще не появился. На корме было светло от луны, которая то выглядывала из-за трубы, когда судно кренилось на волне, то вновь исчезала. С кормы судно гляделось странно. Грубые, тяжелые формы поднимались вверх от палубы к палубе. Приземистая, широкая труба, словно башня средневекового замка, давила это нагромождение. Отсюда трудно было представить удлиненную стремительность носа, изящный обвод бортов, отороченных планширом, выпуклый, гладкий скос рулевой рубки. Вид с кормы так же отличался от вида с носа, как черный ход от парадного подъезда.