— В-в-ваше вскр... вскр... вскродие, разрешите...
— Я тебе разрешу, собачья морда! — вскричал взбешенный Сагатовский, давясь от злобы, и, подскочив к Ковалеву, ударил его по лицу.
Тот сразу свалился с ног, но все же пытался подняться.
— Ишь нализался, свинья! — кричал Сагатовский.
Ковалев все же поднялся, из носа на гимнастерку и ленты Георгиевских крестов капала кровь.
— Ваш-ше скородь, вы из-из-изволили ука... указать, что в ме... меня влазит ведро вина, так... так я решил проверить, — закончил заплетающимся языком Ковалев и выпучил глаза на Сагатовского, подчиняясь правилу: ешь начальство глазами.
Сагатовский невольно рассмеялся, но быстро опомнился и, взяв себя в руки, распорядился:
— Фельдфебель! Петру Ковалеву по вытрезвлении всыпать двадцать пять розог!
— Шлушаюсь, — ответил Ковш, — разрешите доложить, вашскородъ, што остальные все налицо.
— Утром сам буду присутствовать при наказании младшего унтер-офицера Ковалева, — небрежно козырнул Сагатовский и направился в лагерь.
Ковш замер в стойке «смирно» и, держа дрожащую руку у козырька, провожал помутившимися от волнения глазами своего командира, бога и повелителя. Наконец фельдфебель опустил руку, как-то размяв и медленно повернулся к строю пулеметчиков. Он обвел строй глазами, вздохнул глубоко и произнес свое привычное:
— Мотри-ка, дела-то какие — срам один, — и погрозил кулаком. — Дежурный! Завтра рано послать дневального с Ковалевым нарезать сорок прутьев лозы, штоб к перекличке были готовы. Разойдись, срамники!
Пулеметчики молча разошлись, и сразу же пошли обсуждения события.
— А я-то прямо в окно сиганул.
— А я за прилавок и через запасной выход — шмыг в поле.
— Вы помалкивайте, не трепитесь, — обрезал рассказчиков Женька-пижон. — Нигде мы не были и ничего не видали, понятно?
— Правильно, — подтвердил Ванюша, — кто бы ни допытывался — нигде мы не были, а сидели за бараком и играли в бабки.
Все одобрительно засмеялись.
Утром пулеметная команда построилась на перекличку. В стороне перед строем на палатке лежал россыпью снопик прутьев лозы и рядом стоял, понурив голову, Петр Ковалев. На нем не было пояса, головного убора и Георгиевских крестов — фельдфебель приказал все это снять и оставить в канцелярии. Ожидали Сагатовского.
Фельдфебелю не удалось назначить кого-либо одного в розговые.
— Будете бить усе каждый по разу, — распорядился он и отсчитал двадцать пять человек с левого фланга, чтобы до первого взвода, из которого был Ковалев, не дошло. Первый взвод и его взводный унтер-офицер Федин, потупившись в землю, стояли как на похоронах. К фельдфебелю подошел денщик Сагатовского и доложил, что их высокоблагородие нездоровы и в команду не прибудут.
— Так, значит... — что-то соображал. Ковш, — мотри-ка, дела-то какие. Ну что ж, будем начинать. Ковалев, спускай штаны, ложись...
Ковалев дрожащими руками расстегнул брюки и, озираясь по сторонам, спустил их; закрыв лицо руками от стыда, лег на разостланную перед ним палатку. Началась позорная экзекуция. Поочередно подходили назначенные для ее исполнения солдаты, брали лозу и, отворачиваясь, нехотя и несильно били по обнаженному заду Ковалева, после чего бросали лозу в сторону и проходили дальше.
— Следующий... следующий, — тихо подавал команду дежурный.
Ковалев рыдал, тяжело всхлипывая. Не от боли, разумеется, — от стыда, хотя на теле его и появились красные полосы. Чувство тяжелой тоски овладело пулеметчиками. Они угрюмо стояли в строю, а выполнившие свою позорную роль пристраивались на левом фланге. У некоторых капали из глаз слезы. Не выдержал долго крепившийся фельдфебель Ковш, но все же заплакал молча, по-мужски, вынул носовой платок и вытер мокрые от слез усы.
— Ну, будя, — скомандовал он, когда осталось еще нанести пять-шесть ударов.
Все остальные стали в строй. Дежурный с дневальным с растерянным видом поднимали плачущего Петра Ковалева. Взяв его под руки, помогли застегнуть брюки и повели в канцелярию. Ковш подал знак рукой команде — разойтись. И сам пошел за Ковалевым. А за ним, тоже помрачневший, писарь вольноопределяющийся первого разряда Гагарин. Ему, окончившему университет, была, очевидно, особенно противна эта средневековая процедура.
Поодаль кучкой стояли французские солдаты из конного депо, пораженные увиденным. Наверное, они щипали себя, чтобы убедиться, что это было не во сне, а наяву.
Чувство стыда и гадливости не покидало пулеметчиков, когда пришла новая неприятность — несчастье в одиночку не приходит! До Сагатовского каким-то образом дошел слух о том, что произошло на конюшне во время дежурства Ванюши. Сагатовский, у которого синяк под левым глазом упорно не сходил, прислал фельдфебелю записку: ефрейтора Гринько за пьянство во время дежурства на конюшне выпороть — двадцать пять ударов розгами.
Опять началась подготовка к экзекуции. Бледный и осунувшийся, Ванюша с дневальным по команде пошел в ивняк у ручья нарезать для себя розги и там, дав волю своему горю, расплакался. Но, заметив у дневального слезы на глазах, сразу взял себя в руки и еще ожесточеннее начал резать лозу. Резал подряд, какая попадалась, даже узловатую и толстую...
Опять разостлана палатка на траве перед бараком, опять одинокий, без пояса, без фуражки и без Георгия, понурив голову, стоит бедный русский солдат. Опять назначено двадцать пять человек для порки. Сейчас начнется позор твой, Россия... А фельдфебель Ковш соображал про себя: «Что-то взялся их благородие пороть георгиевских кавалеров, а ведь по статуту их телесно наказывать не положено...» Он медлил с распоряжением. И тут все опять увидели приближавшегося денщика от Сагатовского. Денщик передал фельдфебелю записку. Ковш с облегчением на душе прочел: «Телесное наказание ефрейтору Гринько отменяю».
— Отставить! — заметно ободрившись, скомандовал фельдфебель. — Команде разойтись, ефрейтору Гринько получить в канцелярии свое имущество и вернуться во взвод. Их высокоблагородие отменил наказание — пороть не будем.
Глубокий вздох облегчения вырвался у пулеметчиков, и они, повеселевшие, разошлись.
После поведал денщик, что к штабс-капитану Сагатовскому приходил командир 1-й роты капитан Юрьев-Пековец и заявил, что проступок ефрейтора Гринько имел место во время его дежурства по полку и он во всем разобрался, не нашел в этом проступке ничего такого, чтобы сообщать о нем по команде, сам принял необходимые меры и посему просит отменить наказание ефрейтора Гринько. Долго, мол, громко разговаривали. Их высокоблагородие капитан Юрьев-Пековец говорил что-то об офицерской чести, а потом приказали подать выпить и закусить, и их высокоблагородие штабс-капитан Сагатовский уже в первом часу ночи написал записку и приказал отнести господину фельдфебелю. Но денщик не хотел будить фельдфебеля ночью и принес записку утром.
— Дура ты стоеросовая, ведь ты чуть не опоздал, а то начали бы пороть Ваньку, — возмущались пулеметчики. — Бывают же на свете такие раззявы!
Формирование пулеметных команд полностью закончилось: каждая команда состояла из четырех взводов по два пулемета в каждом. В четвертой пулеметной команде было два основных взвода — первый и второй, сформированные еще в Ораниенбауме, и два новых — они были сформированы уже в лагере Майи и усилены немного за счет основных взводов. Начальником четвертой пулеметной команды так и остался штабс-капитан Сагатовский, младшим офицером — поручик Савич-Заблоцкий, а вторым младшим офицером был назначен лейтенант французской службы Кошуба, выходец из русской семьи, эмигрировавшей из России еще в революцию 1905 года, а потому хорошо владевший французским и русским языками. Взводным командиром 1-го взвода остался старший унтер-офицер Федин, дважды георгиевский кавалер, большой службист, а начальником первого пулемета — ефрейтор Иван Гринько. Наводчиком у Ванюши был Георгий Юрков, вторым номером — Андрей Хольнов, подносчиками патронов Евгений Богдан, Петр Фролов, Станислав Лапицкий, Антон Корсаков. Повозочным, в обязанность которого входило ухаживать за обеими лошадьми пулемета, назначили видавшего виды Степана Кондратова. Второй пулемет взвода тоже был укомплектован полностью. Начальник его младший унтер-офицер Петр Ковалев после порки розгами как-то ушел в себя, будто задумался над чем-то... Кстати, после позорной экзекуции он ни разу не напивался.