Изменить стиль страницы

Пезанте потребовала встречи с Маньяни в Ка Дольфин. Нерео явился в сопровождении братьев. Когда его обвинили в убийстве Танци, он спокойно сказал:

— Счастье принадлежать к людям реки, дорогие друзья и коллеги, состоит в том, что правда всегда всплывает на поверхность.

— Ты всплывешь вместе с ней, — заметил Паганелли. — Тебе надо только выбрать место и сказать нам, где.

Витторио и Обердан испугались. Но Нерео совершенно хладнокровно ответил:

— Я выбираю Сакка Скардовари. Речь только обо мне. Братья здесь ни при чем.

— Сакка Скардовари, — согласился Паганелли. — А твоих братцев мы утопим у далматинских берегов.

— Сейчас, когда я выбрал себе место, — улыбнулся Маньяни, — ваша очередь. Потому что, кроме меня и правды, на поверхность всплывет еще кое-что.

— И кто же это из нас? — с иронией спросил Армеллини.

— Никто. Речь не о людях, хотя это очень человечно. Скажем, речь идет о предчувствии некоей хитрой души, сформировавшемся сразу же, как начались наши дела, поскольку память проходит, а душа остается. Вспомним пословицу: дал слово — держись.

— Трубящий Кит? — сыронизировал на этот раз Негри. — Ты это имеешь в виду?

— Я имею в виду расчет по моим обязательствам перед вами, которые, как вы прекрасно знаете, я никогда не нарушал.

— Это было бы таким грандиозным доносом, — рассмеялся Паганелли, — что тебе пришлось бы встать на караул, как Танци. На куполе собора Святого Петра, впрочем, а не на Соляной Горе. А вместо доспехов нацепить пиджаки всех членов правительства.

— Я это сделаю, — пообещал Маньяни.

Через неделю Джино Медзадри проснулся в пустой colombare. Наступающему дню он сказал: «Лао». Он поразмыслил над этим словом, пока умывался в родничке и пил кофе из термоса: крошечная рыбацкая гавань, в которой он остановился, смотрелась в зеркало вод По ди Маэстра и заставляла думать о легкости, с которой можно было иметь то, что нельзя, в покое мира, в милосердии вещей. Начинался даже не рассвет — это был голубой туман, в котором все — от лодок до сетей — плыло в счастливой дисгармонии, словно отражение воображения.

Лао, сказал он лягушкам. И Лао — дороге, по которой он направился в сторону Баркесса Раваньян; праздник там уже наверняка закончился, и пора было забирать девушек. Он так и сделал, и они поговорили о том, что дни идут, как всегда, спокойно, словно их грузовик между дюнами, и о Маньяни, который, против всех ожиданий, вроде бы сдался на милость Пезанте, и это означало, что он — человек конченый.

Но когда осталось забрать одну Зувноту, и они приехали в то место, где она должна была их ждать, то обнаружили там только ее стул под небом, усеянным дикими утками: похожий на дорожный столб, обозначавший неизвестно какой километр, он, казалось, поддерживал немой диалог с собеседником, в котором было ничто. Они вылезли и покричали, но ответа так и не дождались. Тогда они распределили между собой тропинки, и Медзадри с Дзелией отправились направо, в заросли ивняка. В пустоте заболоченной старицы эхом разносился какой-то шум, похожий на барабанную дробь, он казался обманчиво близким и звучал, как предзнаменование. Они попытались определить, откуда он исходит, но в конце концов заблудились в камышовых зарослях, и прошло довольно много времени, прежде чем они обнаружили Зувноту висящей вниз головой, в волосах у нее запутался гребень.

Было непонятно, каким образом ее подняли на такую высоту. Странно, но мертвая она не выглядела чем-то чужеродным среди покрывавшей отмель растительности и других признаков окружавшей ее жизни. Ветер раскачивал ее, как верхушки ив; и она впервые стремилась, словно желая обнять ее, к земле, а не ввысь, чтобы протестовать; глаза одновременно были пусты и полны смысла; рана напоминала трещину в коре, из которой текут слезы вековых деревьев.

Окутанная покоем и светом, в лучах солнца, пронизывающих заросли, она сливалась с красотой дня.

Это было демонстративное предупреждение со стороны Пезанте, напоминание о том, что — «собственность» братьев Маньяни отнюдь не была неприкосновенной.

Тело Зувноты поступило в распоряжение судебных властей. Вскрытие отложили; расследование, несмотря на все заверения, топталось на месте. Складывалось впечатление, что оставить тело не погребенным, выдвигая разного рода предложения, которые так и остались нереализованными, и сопровождая свои действия мало понятными намеками на какие-то трудности, было единственным средством симулировать активность. Одно преступление можно было с легкостью замолчать, но два, совершенные за короткий срок на одной территории, уже нет. Подруги провели много ночей во дворе судебного морга, а когда к ним присоединились женщины из других colombare, даже попытались штурмом взять окованную железом дверь.

Потом они разошлись по деревням, во весь голос призывая устроить похороны и предать земле тело Марты Пеллегрини по прозвищу Зувнота.

В тот день Нерео Маньяни решился.

— Я — это я, — сказал он себе, — и в этом — ответ на все вопросы. Я совершенен.

Из множества разных, в зависимости от назначения, бланков для писем, которые он еще раньше заказал в типографии Фогола в Сермиде, он выбрал один. Бланк был похож на страницу из молитвенника, потому что, в отличие от других, его украшали не павлины, львы и сцены вооруженных стычек, а миниатюры, изображающие Тайную Вечерю и души Чистилища.

Отбросив все колебания, он написал архиепископу Феррары. Передать письмо должен был один из надежных друзей. Кроме предложения и просьбы, он изложил свои взгляды на положение дел, напомнив об обстоятельствах, при которых они с прелатом уже встречались. Тогда, в приемной, украдкой разглядывая позолоту на потолках и ощущая под ногами мрамор пола, он сказал себе: для меня это — религия, драгоценная форма, которую священники, и только они, умеют придавать предметам. Когда его ввели в кабинет, он вообразил себя послом некоего очаровательного и непристойного суверена, а Вита Масенна — Дно — королевством.

— Я согласился принять вас, — начал архиепископ, — из отвращения. Поскольку таким образом могу выразить его вам лично. Вы — известный растлитель…

— Даже если бы я им был, — с улыбкой перебил его Маньяни, — я растлеваю души тех, кого уже растлили вы, запретившие им думать и свободно выражать свое мнение. Многие никогда и не слышали о Боге. В первую очередь от вас, потому что вы побоялись к ним отправиться, может, от того, что боитесь запачкаться.

Они нашли тогда общую точку — если не контакта, то компромисса — в двух французских креслах восемнадцатого века, которые нравились обоим. Они расположились в них, и архиепископ с видом фокусника изрек:

— Ты, Маньяни, однажды вернешься сюда смиренный, со словами Евангелия: признаю свои гнусные деяния и отрекаюсь от них, засохшая смоковница решила дать сладкие плоды. И тогда я отвечу тебе: вот слуга Божий, которого я выбрал, которым я удовлетворен… Я жду этого дня.

Следя глазами за бегом пера по бумаге и сияя комическим всемогуществом, Нерео воскликнул: вот и дождался, козел!

Он учел разные моменты: во-первых, склонность архиепископа к риторике, порок, который можно было весьма выгодно использовать; во-вторых, то, что общественные институты, чем более прочными себя считают, тем более смехотворно выглядят; и, в-третьих, то, что никогда еще он так глубоко, как сейчас, не верил во вселенскую насмешку, как в единственное политическое решение, способное принести успех в борьбе с этим ненормальным миром. Он пошел еще дальше и запечатал конверт особой печатью. Разглядеть, что на ней изображено, было почти невозможно; и только обладая орлиным взором, архиепископ мог увидеть в ней очертания фаллоса; но любители риторики, подумал он, обычно не отличаются остротой зрения и даже в самом фаллосе отказываются узнавать фаллос.

Когда он вручал письмо тому, кто должен был передать его архиепископу, он в глубине души знал, что вступление, предложение и просьба были ясными и убедительными. Вступление: есть только одно совершенное существо, Христос, и он озарил меня своим светом, когда явился мне в Гран Боско делла Мезола. Предложение: при поддержке со стороны прелата я готов признать — публично! — свои гнусные деяния и отречься от них. Просьба: погребальная служба по Марте Пеллегрини в Храме Божьем. Чтобы это выглядело уместным и достойным, Маньяни даже предложил день — двадцатое — и храм: Аббатство Пом-позы, который он лично украсит для церемонии.