— Я сказал, встать и одеться, — угрожающе повторил Ирод.
— А я не встану и не оденусь. Неси меня, мерзавец, на руках, если я тебе ночью понадобился!
По знаку Ирода на Мышкина набросились унтеры, стащили его с койки и силком одели. Потом поволокли в контору. Там Мышкина заковали в кандалы и бегом погнали к воротам равелина. Там, уже ждала карета.
На козлах, кроме кучера, сидел жандарм. От ворот, уходя в темноту, стеной стояла шеренга голубых мундиров.
Мышкина втолкнули в карету. Там уже находились два жандарма. Они схватили Мышкина за руки и сжали точно в тисках.
В карету влез Ирод:
— Пошел!
Карета покатилась.
За крепостной стеной было совершенно темно. Мышкин не мог разобрать, куда они едут. В тумане мерцали уличные фонари.
Карета остановилась. Первым вышел из нее Ирод, потом жандармы, подтягивая за собой Мышкина.
Блеснула Нева — синяя, с редкими огоньками. На том берегу высились здания, темные, мрачные. Только Зимний дворец сиял всеми своими окнами.
Баржа. Мышкина волокут по сходням.
На палубе стоял жандарм. Он схватил Мышкина в обхват и отнес его в крохотную каюту. Поставив Мышкина на пол, жандарм одернул на себе белую рубаху, подкрутил усы и ушел. Закрылась дверь, звякнул засов, и Мышкин остался один.
В передней стене было прорезано окошко, против него стоял часовой с саблей наголо.
Мимо окошка вели других заключенных: девять раз слышал Мышкин кандальный звон.
«Куда?»— спрашивал себя Мышкин.
На рассвете провели мимо мышкинского чулана последнего кандальника, и все затихло. Слышался только сдержанный шепот жандармов, звяканье шпор, грузные шаги Ирода.
На Неве началась речная жизнь: то свист парохода, то всплески весел, то переклик с баржи на баржу.
«Куда нас повезут? В Сибирь или в Свеаборг? Туда, где Николай I прятал политических заключенных? А вдруг в Шлиссельбург?»
Мышкин решил наблюдать: поедут они по течению реки или против?
Наконец тронулись.
Поехали против течения.
Мышкин высунулся в окошко, чтобы обезопасить себя от часового, и ногой простучал вправо и влево:
— Везут в Шлиссельбург. Везут в Шлиссельбург.
Баржа остановилась. На палубе и в коридоре началась суетня. Скрежет засова, скрип двери и… кандальный звон.
— Одного вывели, — считал Мышкин.
Скрежет засова, скрип двери и… кандальный звон.
— Второго вывели.
Скрежет засова, скрип двери, и… вдруг крик:
— Я английский лорд! Не желаю водить знакомство с такими субъектами!
«Бедный Арончик», — подумал Мышкин, и тут же наперерез этой мысли вынырнула другая: «Не счастливый ли Арончик? Ведь он не сознает, какие ужасы ждут его в Шлиссельбурге».
Скрежет засова, распахнулась дверь, и Мышкина вывели на палубу.
Прямо перед пристанью высилась мрачная башня. Над воротами, широко распластав крылья, чернел двуглавый орел. Под ним надпись: «Государева».
Мышкин глубоко вдыхал свежий воздух. Он на мгновение забыл, где он: смотрел вдаль, на спокойную гладь Ладожского озера, на берег, поросший густой зеленью, на белые дымки, что столбиками поднимались к небу из дымоходов.
— Смотри, смотри, — услышал он шипящий голос Ирода, — не скоро вновь увидишь небо.
Мышкин понял: Ирод будет и тут его начальством.
— Сгинь, негодяй! — сказал он нарочито громко, чтобы и жандармы слышали.
— Отвести! — коротко распорядился Ирод.
Жандармы подхватили Мышкина, потащили.
Огромные крепостные стены, круглые и квадратные башни бастионов, красные крыши. Стены высились почти у самой воды.
Пройдя несколько метров, жандармы ввели Мышкина в ворота башни. Мышкин увидел деревянные створки, вделанные в каменную арку, и раскрашенные, точно верстовые столбы, в черную и белую краски.
Дальше — двор, кордегардия и опять маленький дворик. Двухэтажное здание одиноко стоит среди крутых крепостных стен.
Мышкина поволокли в подъезд этого здания. Там уже ждал его Ирод с ключами в руках. На толстых губах злорадная улыбка.
— Ну теперь ты ко мне навеки. Отсюда, брат, не выходят.
Мышкин подошел к Ироду, посмотрел ему в глаза и пренебрежительно, точно лакею, сказал:
— Распорядись, чтобы мне есть дали, я проголодался.
Ирод зашипел, зазвенел ключами.
— Ведите! — раскричался он вдруг.
Мышкина повели по чугунной лестнице.
Длинный коридор, еле освещенный керосиновыми лампами. По углам жандармы. Одна за другой тянутся глубокие темные ниши плотно запертых дверей с огромными засовами и замками. Тишина.
Ирод раскрыл дверь, на которой было написано: № 30.
Пропуская мимо себя Мышкина, Ирод шепотом сказал:
— Ты меня будешь помнить.
— И ты меня не забудешь, — спокойно, но с угрозой в голосе ответил Мышкин.
Дверь захлопнулась.
Стол, табурет, умывальник, параша и железная койка. Окно высоко, с матовыми стеклами.
— Навечно, — сказал Мышкин.
Он сел на койку. В голове ясно. Это конец. Круг замкнулся. Прав Ирод: отсюда не выходят, отсюда только выносят.
А Нечаев? Ведь он и в Алексеевском равелине сумел найти друзей среди надзирателей. Если попытаться? К тому же нет такой тюрьмы, откуда нельзя бежать. Надо только найти уязвимое место. Времени у меня достаточно… Когда-нибудь дадут мне прогулку — осмотрюсь, авось и уязвимое место обнаружу…
Мышкин вздрогнул: чутким слухом тюремного ветерана уловил он тихий стук: «Кто? Кто?»
Он подошел к стене, ответил:
— Мышкин.
Стена ответила:
— Попов.
— Давай говорить по ночам. Научись стучать ногой…
Потянулись тусклые дни и ночи. Отлетело лето, ушла грустная осень, наступила зима. Сквозь слепое окно вливался в камеру Лиловатый, трупный свет.
Стояла гнетущая тишина. Чувство общности, которое устанавливалось по ночам во время «беседы» с Поповым, сменялось днем тягостным одиночеством.
Мышкин искал спасения в чтении, но — безуспешно. Устает голова, рябит в глазах. Он пускался шагать по камере. Нет! Не шагать, а бегать как зверь в клетке.
Уходили дни, недели, а с ними капля по капле — и силы, телесные и душевные.
Мышкин стал замечать, что с ним творится что-то неладное. Он читает много, с интересом, а в голове ничего не остается, точно прочитанное просеивалось через решето. Однажды он даже не мог вспомнить название книги, которую только что прочитал.
— Врешь! — сказал Мышкин вслух. — Меня не одолеешь! Не одолеешь!
Он тут же постучал Попову:
— Родионыч, надо что-то предпринять. Голодовку, бунт, тюрьму поджечь. Что хочешь, лишь бы бороться, лишь бы дать знать на волю, что мы не умерли, что мы не покорились.
— Нас уничтожат.
— Пусть, но мы погибнем в борьбе, умрем как революционеры в бою с врагом.
Родионыч, постучи Поливанову, Морозову, скажи им, без борьбы мы трупы.
— Ипполит, дума…
Стук вдруг оборвался.
Мышкин услышал топот бежавших унтеров, услышал, как раскрылась дверь в камере Попова, услышал рев Ирода:
— Опять стучишь!
Мышкин прильнул к глазку. Попова волокут по коридору.
— Кнутом отстегаю! — надрывается Ирод.
— Я стучал! Я стучал! — воскликнул Мышкин. — Ирод! Мерзавец! Ко мне ты не смеешь! Я стучал! Меня ты боишься! Трус!
Ирод не обращал внимания на выкрики Мышкина.
Попова уволокли.
Мышкин забегал по камере из угла в угол:
— За кнуты уже взялись… За кнуты…
Гадко. Мерзко. И никакой помощи извне! Не поднимается третья волна… Неужели там, на воле, в огромной стране, все замерло — иссякла, обмелела революционная река?
Ночью, лежа на койке с открытыми глазами, Мышкин в тысячный раз видел одну и ту же картину художника Верещагина: на вершине утеса, в снежную бурю, стоит часовой. Он ждет смены. Но смена медлит, не приходит, а снежный буран крутит, вьет и понемногу накрывает часового… по колени… по грудь… с головой. И только штык виднеется из-под сугроба…