3—2, 6–1, 5–4, 2–5, 2–4, 3–3.

Это означало: Мышкин.

Раздался в ответ тихий, едва уловимый стук:

2—5, 3–4, 3–1, 3–4, 1–5, 2–5, 2–1, 1–3, 2–4, 5–3.

«Колодкевич», — обрадовался Мышкин.

Одиночество отступило: рядом друг, товарищ по борьбе. Они проговорили до ужина, до того часа, когда в коридоре начали грохотать солдатские шаги.

Перед сном Мышкин остановился возле другой стенки, стоял недвижимо, словно задумавшись, а ногой тихо выстукивал:

— Я — Мышкин.

— Я — Арончик, — ответила ему стена.

Тоже народоволец!

— Жить можно! — проговорил Мышкин, укладываясь спать.

Просыпается Ипполит Никитич, смотрит на пол и диву дается: весь он покрыт серебряным налетом.

Встал, потрогал — пленка легко снимается.

На другой день то же: за ночь образовалась такая плесень, что получился сплошной белесый ковер.

Сырость увеличивалась с наступлением дождливой погоды. Соль таяла, спички сырели, матрац прогнил…

В камере холодно. Сначала Мышкин отогревался беспрерывной ходьбой, но постепенно приходилось ему сокращать «прогулки»: уставал и на подошвах стала ощущаться боль.

«Надо чаще отдыхать», — решил Ипполит Никитич.

Новая беда! Посидит на стуле — ноги отекают. Лучше лежать. Лег, не помогает — под лодыжками появились опухоли.

Пошел пятый месяц. Ни прогулок, ни книг. Когда при утренней уборке отворялась дверь и через коридорное окно виднелось небо, облака, иногда птицы, свободно порхающие в синеве, — так манило, так тянуло на свежий воздух…

Наконец повели на первую прогулку.

— Ходить можно прямо, — указал Ирод на дорожку, имевшую вид траншеи, проложенной в снегу.

Было еще темно, и Мышкин спугнул ворону, примостившуюся на ночлег в густых ветвях липы. С глухим карканьем, тяжело хлопая широкими крыльями, взлетела потревоженная птица, стряхивая с ветвей хлопья снега.

Мышкин не питал особой любви к вороньему роду, но тут он почувствовал, что к его сердцу прихлынуло что-то теплое: не потому ли, что на вороне не было голубого жандармского мундира?

Проводив ворону завистливым взглядом, Мышкин стал оглядываться: снег, узкая дорожка, высокая стена.

Мышкин хотел пройтись, но и пяти шагов не осилил: голова кружилась, сделалось дурно, а ноги словно из ваты — подгибались.

— Набегался? — издевательски спросил Ирод.

Мышкин не ответил, вернулся в камеру и лег на койку.

Чтобы отвлечься от грустных мыслей, он вздумал заняться гимнастикой: стал подбрасывать кверху ноги. Раз, два… и чуть не закричал от боли. Глянул под колено — чернота.

Болезнь с каждым днем все усиливалась. От лодыжек опухоль поднялась до колен. Ноги превратились в два обрубка; цвет их менялся от красного к серому. Боль в икрах была ужасна…

Но Мышкин заставлял себя ходить. Походит несколько минут и как сноп валится на койку. Сознания он не терял, однако впадал в сумеречное состояние: ему казалось, что не он страдает, а Фрузя, что она смотрит на него умоляющими глазами: «Ип, помоги…»

На соборной колокольне начинается перезвон колоколов, и Мышкин открывает глаза. Он встает, но ходить не может…

Надо! Надо! Обойдет раз-другой вокруг койки, держась за нее…

И вот тогда, когда он, словно ребенок, неуверенно ходил вокруг койки, сосед справа простучал:

— Знаете, Ипполит, о чем я все утро думаю? О картине.

Превозмогая боль, Мышкин простучал ногой:

— О какой картине?

— В Москве, на выставке, я видел удивительную картину. Стрельцов ведут на казнь. Картина меня поразила. На ней ничего страшного не было: художник не показал, как вешают стрельцов, а показал только людей, которых собираются вешать.

Мышкин простучал:

— Предчувствие большой человеческой трагедии производит более сильное впечатление, чем показ самой трагедии. Подробнее поговорим ночью: я устал.

«Какой умный и… странный человек этот Колодкевич, — подумал Мышкин. — С утра до темна ходит он по камере, постукивая костылем, кашляет и думает, думает… Несколько ночей подряд урывками, таясь от унтеров, он рассказывал о себе, о пережитом… Тяжелая ему досталась доля…»

Ночью Колодкевич предложил:

— Давайте продолжим разговор о картине.

Но Мышкин не ответил: он был не в силах шевельнуть ногой.

Мышкин слабел день ото дня, ноги распухли, из язв сочилась вонючая бурая гадость. Несколько зубов вывалилось, остальные расшатались. Глаза болят, слезятся, словно в них дунули табачную пыль. Мышкин чувствовал, что он с каждым днем разрушается не только физически, но и духовно. Его ум, точно придавленный тяжестью, работает вяло, скоро утомляется.

«Неужели конец? — спрашивал себя Мышкин. — И какой будничный! Добро бы на баррикаде, в опьянении борьбы, или на эшафоте на глазах друзей и врагов, но здесь, в четырех стенах…»

Однажды послышалось ему: скрипнула дверь, в камере раздались легкие осторожные шаги. Но он не мог преодолеть дремоты и раскрыть глаза. Шаги замерли у койки, и Мышкин почувствовал на своем лице чье-то горячее дыхание: кто-то над ним наклонился, и к его лбу прикоснулись теплые губы.

Он раскрыл глаза и увидел Фрузю. Одета она была в дорожное платье, с сумочкой через плечо. Она стояла на коленях, нагнувшись над ним, и шептала, улыбаясь сквозь слезы:

— Иппушка, как ты похудел…

Что это? Сновидение? Нет! Она здесь, она с ним. Нгг ее губах — улыбка, а на длинных ресницах — слезы.

Мышкин встрепенулся и протянул руки: пустота…

37

По коридору разнесся топот ног, загремел замок, щелкнул ключ, дверь отворилась.

Сначала два жандарма, за ними Ирод с двумя унтерами, позади всех доктор — высокий худощавый старик с длинной седой бородой и с очками на носу. Заложив одну руку за борт пальто и опираясь другой на палку, он вошел в камеру, не снимая фуражки, сделал несколько шагов и вдруг обратился к Ироду:

— А еще жив!

Ирод ухмыльнулся.

— Ну что, братец, плохи дела? — обратился доктор к Мышкину.

Мышкин молча взглянул на старика и, не отвечая на вопрос, закрыл глаза. Деревянные лица унтеров, змеиный взгляд Ирода и его тупая морда, доктор, неприязненно смотревший из-под нависших серых бровей, — все они произвели на Мышкина тяжелое впечатление: его сердце болезненно сжалось.

Доктор опустился на табурет, распахнул пальто и, положив часы на стол, стал щупать пульс больного.

— Плохо, плохо, — пробормотал он. — А ну, покажи-ка ноги.

— Да оставьте вы меня, — раздраженно сказал Мышкин.

— Капризничать нечего, — наставительно заметил Ирод, — ведь это о тебе же заботятся.

У Мышкина не было охоты, а может быть, и сил ответить Ироду.

— А ну-ка, покажи рот! — приказал доктор.

Не открывая глаз, Мышкин молча раскрыл рот.

Доктор покачал головой и, помолчав несколько мгновений, встал, застегнул пальто и процедил сквозь зубы:

— Ну, братец, недолго протянешь. Что делать, — , добавил он, снимая очки и протирая их платком, — ведь когда-нибудь надо же умирать. Ну, — обратился он к Ироду, — нам еще в десятый номер.

Взявши палку, доктор кашлянул и направился к выходу. Вдруг повернулся:

— Да, вот что, дайте ему молочка, побалуйте его перед смертью.

Все вышли, дверь захлопнулась.

Мышкин остался лежать с закрытыми глазами. В последние дни он часто думал о смерти, но ужаса смерти не ощущал. Смерть — это покой, отдохновение. Он, правда, не закончил, не завершил дела своей жизни, но разве можно его упрекать за это? Как сказал Коля Хрущев? Кругом стена. Да, стена… Один солдат выбыл из строя, другой станет на его место…

Стену разрушат… Непременно разрушат. Не может стена загородить дорогу новой жизни…

Но хотелось бы умереть на открытом воздухе, под шелест листьев и щебетанье птиц, смотря в ясное солнечное небо!

Последние слова доктора, сказанные не без ехидства, спасли Мышкина.