Трофим Егорович поднялся, постоял немного, глядя на Волгу и о чем-то думая, и, прощаясь с нами, попросил:
— Так вы, ребята, в самом деле, поработайте, помогите нам…
Долго безмолвно сидели мы на ступеньках крыльца, обдумывая рассказ дяди Трофима.
На старых ветлах, на фоне красноватого вечернего неба хлопали крыльями, негромко, устало кричали, точно переругивались, грачи и галки, устраиваясь на ночлег. Закат, веющая прохлада, звучащий в ушах задушевный голос Трофима Егоровича рождали неуловимые светлые думы, которым трудно было найти слова, но которые грели и баюкали душу, полную тихой грусти и счастья.
— Где спать станете? — спросила мать из сеней, нарушая безмолвное очарование.
— На сеновале, — поспешно откликнулась Тонька вскакивая. — Я уже постлала им.
Сестренка увлекла нас за собой. В сарае было темно, вязко и сладковато пахло свежими сушеными травами. За тесовой перегородкой в хлеву глубоко и шумно вздыхала корова, хрустя жвачку, фыркали и чихали овцы.
— Сюда, сюда, — подсказывала она, толкая нас в темноту.
По лестнице, приставленной к наваленному сену, мы забрались наверх, где нам была приготовлена постель.
— Вот это перина! — похвалил Никита, растягиваясь на постели.
Сестренке, видимо, не хотелось покидать нас: интересно было узнать, какие планы мы наметим на завтра.
— Митя, можно я в уголочке прикорну? Я вам мешать не стану, — попросила она кротко.
— Вот еще! Иди спать.
Я хотел подойти к ней, но Никита, изловчившись, коварно схватил меня за ногу. Я упал на сено, но тут же вскочил, кинулся на него — и пошла веселая возня!.. Мы налетали друг на друга, расходились и сталкивались снова, сцепившись, катались клубком, прыгали, качались на зыбкой, дурманно пахнущей сухой траве. Постель скомкалась и по частям разлетелась в разные стороны. В темноте слышался наш смех, возгласы и прерывистое дыхание. Тонька старалась поймать кого-нибудь из нас за ногу, смеялась и восклицала тоненьким голоском:
— Вот чумовые! Все сено взбаламутили, постель раскидали!..
Мы кубарем подкатились к ней, придавили ее, и вдруг край сеновала ожил, пополз, и мы все вместе с охапкой сена, грохнулись вниз.
Тонька первая вскочила на ноги, выбралась из сена и убежала. Извлекая из-за воротников колючие травинки, мы снова взобрались на сеновал, кое-как ощупью отыскали раскиданную постель и, не раздеваясь, легли.
Было тихо и душно. Только корова в хлеву все отдувалась, да где-то далеко равнодушно лаяла собака.
В двух местах слой соломы над головой был тонок, я приподнялся и проделал в крыше дыру. На нас потек прохладный ночной воздух: душистый и чистый, как ключевая вода. На душе стало легко. Чувства, навеянные рассказом Трофима Егоровича, беспокойно теснили грудь, в голове вспыхивали беспорядочные мысли.
— Вот живем мы вместе, — взволнованно заговорил я после долгого молчания, — и дальше бы так жить, не расставаясь!.. Горе, радость — все пополам!
Никита нащупал во мраке мою руку и молча сжал ее, соглашаясь со мною. Это пожатие вызывало на сердечную, дружескую откровенность.
— Помнишь, что говорила Лена на первом комсомольском собрании, когда меня не приняли в комсомол? Она говорила, что я не подготовлен. Верно! Я и сам теперь вижу, что не подготовлен. А нужно быть готовым ко всему… — Я приблизил к Никите лицо и шепотом выговорил: — Так прожить надо, что если спросят: «Кто такой, что за душой носишь?» — можно было бы сказать: «Вот он — я, весь как на ладони, без единого пятнышка, можете на меня положиться!»
— Чтобы положиться на тебя, надо, чтобы ты дело свое знал, — заражаясь моим волнением, отозвался Никита. Он заложил руки под голову и глядел вверх, в темном немигающем глазу его отражалась звезда.
Я привстал на колени.
— Я и сейчас у Павла Степановича хорошо перенимаю дело. А еще год пройдет, сделаюсь мастером. Ей-богу, буду мастером! Мне отец говорил, что он не смог достичь в жизни, что задумал. А я достигну!
— А достигать знаешь что?
— Знаю. Буду работать столяром, а вечерами учиться на курсах по подготовке в вуз. Потом в строительный институт пойду…
Никита не ответил, должно быть, согласился с моими планами. Мы лежали рядышком и точно из глубокого колодца смотрели в дыру на крыше.
Мне, как и многим моим сверстникам, очень хотелось, чтобы о моей жизни и делах знал обязательно Сталин. Он часто снился мне во сне: простой, добрый, близкий. Недавно сон занес меня куда-то в горы. Я выбирался на вершину, уходящую шапкой своей за облака; посмотрю назад — страшно, пропасть, ноги скользят и чувствую: вот-вот сорвусь и полечу вниз. И вдруг слышу голос его: «Держись, не робей, не отступай!» И я полез, полез с камня на камень, все выше, выше…
Мысль о подарке Сталину зародилась у меня в тот день, когда мастер, принимая мое и Фургонова изделия, похвалил их. С каждым днем она все настойчивее овладевала моим сознанием, и сейчас, после рассказа Трофима Егоровича о Сталине, я осмелился высказать вслух свой тайный, сокровенный замысел.
— Никита, ты не спишь? — позвал я.
— Нет.
— Слушай, что я придумал.
— Что?
— Давайте пошлем Сталину подарок, — сказал я сдержанно и почти со страхом покосился на товарища.
Слова произвели на Никиту ошеломляющее впечатление. Он медленно приподнялся и сел, непонимающе уставившись на меня. Глаза его блеснули горячо и, казалось, с испугом:
— Какой подарок?
— Это уж решим. Сталин родился в декабре месяце, вот ко дню рождения и пошлем. Письмо напишем: как учимся, как живем, что делаем…
— Постой, ты это серьезно? — недоверчиво и строго спросил Никита, уже встав на колени и положив руку мне на грудь.
Потом сел, запустил руку в сено, захватил в горсть.
— А осилим мы это?
— Осилим, — заверил я. — Павла Степановича попросим шефство взять над нами.
Никита опрокинулся на спину, несколько минут лежал молча, потом решил:
— Отложим это дело. Надо посовещаться с Сергеем Петровичем.
С веселым любопытством к нам заглянула луна; одного края у нее не было, будто его сточило ветром, и она казалась тонкой и острой, как лезвие бритвы. Вокруг нее, как светлые мотыльки вокруг зажженной лампы, роились мелкие и крупные звезды. Почему-то подумалось о Москве, вспомнилась Серафима Владимировна Казанцева, ее лицо, смех, голос…
— А Санька сейчас по Москве разгуливает, — с завистью вздохнул я, вызывая Никиту на разговор.
Он, опершись на локоть, склонился над моим лицом:
— Ты Лене будешь писать?
— А что?
— Ты ее любишь?
Только Никита умел застигнуть человека врасплох своим вопросом. Я не знал, что ответить.
Лена считались красивее и лучше всех девочек в школе. Она была прямая и справедливая, хорошо училась. С ней можно было обо всем поговорить и поспорить. Она не строила из себя кисейную барышню, не слишком форсила, могла постоять за себя и с любым парнем решалась вступить в рукопашную. Этим она и завоевала любовь в нашем классе, этим она больше всего мне и нравилась. Других чувств у меня к Лене не было, хотя мне льстило, что из всех ребят она выделяет именно меня. Но, подумав об этом, я сейчас же осудил себя за мелкое тщеславие.
— Я бы на твоем месте не связывался с ней, — посоветовал мне Никита.
— Почему?
— Только сейчас ты говорил о том, что нам не надо расставаться. А если так дальше пойдет, то вы с Санькой поссоритесь навсегда.
— Вот дружба и потребовала от меня первой жертвы, — засмеялся я, мысленно соглашаясь с Никитой.
— Как хочешь расценивай.
Никита говорил серьезно; в такие минуты он казался старше нас на несколько лет.
— Я и сам себя спрашиваю, как быть, — сознался я.
Никита перебирал в губах сухую травинку, слышно было, как он перекусывал ее зубами. Помолчав, я сказал:
— Я напишу ей письмо и все объясню.
— Можно и так…
Захлопав крыльями, заголосил петух; подождав немного, прислушавшись к тишине, он закричал еще раз, уже чище, голосистее; ему откликнулись петухи с соседних дворов.