Каторга. У тюремных ворот залился и смолк колокольчик, совсем как сейчас у конторы. И стоном отозвались сердца каторжан: начальство приехало. Ревизия. Карцеры. Порки.

Ничего хорошего не сулил Ивану Ивановичу ямщицкий колокольчик.

Сколько надежд возлагал он на своё управительство! А сделать ничего не удалось. Звенит у крыльца колокольчик — приехал хозяин. Сейчас он примет дела, и пойдёт Иван Иванович работать в забой.

Не торопясь, Иван Иванович снял с железной печурки кипевший чайник, отрезал ломоть хлеба и присел к столу. Дверь отворилась, вошла Ксюша. Закуржавела на ней шаль. Закуржавел полушубок. И лицо, казалось, закуржавело, посерьезнело: морщинки пробороздили высокий лоб.

Ксюша не вбежала, как прежде, а вошла и остановилась у самых дверей; не зашумела, как бывало, от порога, не крикнула: «Здрасте», не спросила о здоровье, а оглядывалась, будто впервые видела эти стены.

Ивана Ивановича удивил приезд Ксюши.

— Какими судьбами?

— На работу приехала. Неужто не рады? — голос звучал огорчённо. Шагнула к Ивану Ивановичу и снова остановилась, ожидая ответа.

— Всегда тебе рад. Но как это ты… Выходит, помирилась с Устином?

— Помирилась. — Ксюша старалась говорить весело. — Как есть, помирилась и снова на прииск. Куда вы меня определите? Я на промывалку хочу.

— Это, Ксюшенька, от меня не зависит. Устин Силантич выгнал меня.

— Нет… Не поняли вы его. — Ксюша села рядом с Иваном Ивановичем. — Дядя Устин… заболел, а мне наказал: пусть Иван Иваныч не сумлевается. Пусть робит, как прежде, — и, увидев протестующий жест Ивана Ивановича, заторопилась — И ещё сказал: пусть поставит Егора и Аграфену на промывалку.

— Чудеса! Перед самым рождеством мы с ним в этой самой конторе до хрипоты ругались. Я просил за Аграфену— отказал. За Егора просил — тоже отказ. А тут… Симеон скоро приедет?

— Сёмша? Он будет робить на Устиновском прииске.

Ксюша говорила быстро. Чувствуя на себе испытующий взгляд Ивана Ивановича, покраснела.

— Нет, Ксюшенька, управляющим я больше не буду. Довольно, — Иван Иванович встал, взволнованно заходил по комнате. Сердце его болезненно сжалось. Недавно здесь шумела густая тайга. Теперь — прииск. Поселок. И в каждом бревне, в каждой тачке породы, в каждом золотнике добытого золота частица его труда. Тяжело бросать дело. «Прикипел» душой, как говорят в Рогачёве, и все же решил: — Heт Ксюшенька, баста. Пойду в забой, а управлять больше не буду.

— Да как же «не буду»? С дядей работали, с Сёмшей, а сёдни… сёдни я очутилась одна и вы сразу…

Захотелось рассказать Ивану Ивановичу, что Устин больше не хозяин над прииском. Но нельзя. Обещала молчать. И вдруг неожиданно для себя почти крикнула:

— Иван Иваныч! Хозяин просит остаться!

Иван Иванович резко обернулся.

— Хозяин?

Ксюша смотрела ему прямо в глаза.

— Да, хозяин. Он не будет мешать вам боле.

— Неправда.

— Как перед богом. Согласнымы? — и не дав Ивану Ивановичу ответить, протянула ему полушубок, шапку и потащила его на улицу. — Идёмте. Я такое вам покажу, прямо ахнете.

У крыльца стояла гнедая стройная лошадь, запряжённая в легкую чёрную кошеву. Ксюша сбежала с крыльца, обхватила руками, лошадиную шею.

— Вы, Иван Иваныч, на грудь посмотрите. Грудь-то как широка. А голова махонька, суха и каждая. жилка видна. Видно как кровь в жилках ходит. А копыта? — Ксюша, как заправский лошадник, схватила лошадь за щетку, дернула волос над копытом, крикнула: — Эй, не балуй, — и подняла лошадиную ногу. — Рюмочки — не копыта.

Иван Иванович рад возвращению Ксюши. Рад её — оживлению, рад её восторгу. Для него все лошади на одну стать, и различает он их только по цвету, но деля Ксюшину радость, щупает грудь у лошади, гладит по морде, удивляется копытам.

— Хороша, хороша кобылка.

Ксюша хохочет.

— Жеребец это. Да ежели девка на кобыле поедет, её и взамуж никто не возьмёт. Садитесь, Иван Иваныч, в кошеву. Мигом домчу до работ. Посмотрите, кака побежка у Ветерка. Пляшет. Садитесь! Уселись? Ну, Ветерок, взяли!

Ксюша стояла в кошеве, крутя вожжами над головой, гикала, свистела и приседала в ухабах, как заправский ямщик. Она боялась сейчас разговора с Иваном Ивановичем. А он любовался ею. Было в ней столько удали, столько жизни! Никогда Иван Иванович не видел её такой жизнерадостной и весёлой. Но возбуждение её казалось каким-то неестественным. Сквозь него проглядывала непонятная грусть.

— Вы не на меня, на лошадь смотрите, — кричала Ксюша, разбирая вожжи. — Держитесь на повороте. Э-э-э… Стели гриву по ветру.

Иван Иванович уцепился за отводья.

— Тише ты, оглашённая, вывалишь. Устин узнает, как ты лошадь гоняешь, не оберешься ругани.

— Не заругается. Это мой конь! Мой! Тпру-у… Приехали. Ну, как конек?

— Хорош. Ничего не скажешь.

— Не хорош, Иван Иваныч, а чудо. Вылазьте. Я сейчас за Аграфеной поеду. Эй, Ветерок, взяли!

Лихо, с места, пустила лошадь на машистую рысь, чёртом провела по крутым поворотам дороги. Запыхавшись, вбежала в землянку Егора.

— Здравствуйте. Собирайтесь скорей. Лошадь ждёт. И Аграфена пусть собирается… Дядя велел тебя на работу поставить…

— Меня? Да как же так?

Но Ксюша уже стучала кулаками в дверь соседней землянки.

— Вавила! Вавила же! Выходи на работу. Я за тобой на коне.

Из дверей выглянула Лушка.

— Вавила давно ушел.

«И впрямь поженились, — мелькнуло в голове у Ксюши. — Не врут на селе. Скоро и я…»

Неодолимое, тревожащее любопытство толкнуло в землянку.

Все будто прежнее: стены, оконце, печурка. Только пол выметен чисто. Да пахнет чем-то новым, сдобным. Бросился в глаза взбитый пуховик на нарах.

Лушка умиротворённая, притихшая, словно боялась резким движением расплескать то новое, что наполняло её душу, стояла возле стола.

— Садись, Ксюшенька.

Ксюша присела на краешек нар, продолжая оглядываться. Спросила, чтоб просто нарушить молчание:

— Вот так и живёте теперь?

— Так и живём.

— А про што у тебя книжка?

— Про сокола и ужа. Уж позавидовал соколу и пробовал сам полететь, да не смог.

— А разве и про такое пишут? И про зверей и про птиц? Дай мне почитать.

— Надо Вавилу спросить. Ой, Ксюша, как весело было у нас все рождество. Иван Иваныч сказки читал. Вавила с дядей Егором песни пели. А я… Осрамилась. Захотелось и мне стих рассказать: в школе училась, куда как бойко стихи читала, а тут скажу первую строчку, а остальные будто ни разу и не выговаривала, ни словечка… Вот Вавила и принёс мне про сокола. У Ивана Иваныча взял. Да не читается. Вавила на работу ушел, а меня думка томит: как же я? На Вавиловой шее? Устин-то твой на работу не нанимает баб, а на село Вавила не пустит. Вот и казнюсь.

Подумав, Ксюша сказала:

— Я с дядей ужо потолкую, а ты готовься завтра заступить на работу. Он, наверно, дозволит.

— Нет, не дозволит. Я уже толкалась.

— А вдруг да возьмёт.

— Я бы тогда… Ну прямо сказать не могу… Свой бы кусок в дом принесла. Вместе с Вавилой. Он для меня высоко-высоко, не достать, а тут я хоть чуточку вместе. Ксюша, приходи к нам после работы. Щами тебя накормлю, — и такая гордость в голосе Лушки: может и в гости позвать, может и угостить. — Чу… Тебя дядя Егор кличет. Так придешь, Ксюша?

— Может, завтра. Сёдни нельзя.

Поднимая клубы снежной пыли, подкатила Ксюша к промывалке. Высадила Аграфену с Егором,

Аграфена неуверенно озиралась по сторонам. Егор торопливо подбежал к Ивану Ивановичу.

— Ксюха сказывала, ты управителем остаешься? Правда?

— Не знаю, Егор Дмитрия.

— И ещё Ксюха сказывала, будто меня на промывалку и Аграфену на промывалку. Правда ли?

— Ксюша сказала — так распорядился Устин.

Снял Егор шапку, перекрестился.

— Есть бог на небе. Есть. Да чего ж мы стоим. Аграфена, иди сюда. Кто же у нас старшим-то будет на промывалке?

— Ксюша сказала: Устин велел тебя старшим поставить.

— Меня? Господи! Это сколь же он будет платить-то? Семь гривен? Да Аграфенушке, поди, не менее трёх? Рупь! Господи! Аграфенушка, слыхала? Рупь получать будем. Рупь!