— Какой кошелек? Нет у меня кошелька.

— Не дури. — Рыжий, как щенка, поднял Ванюшку за ворот. — Малыш, обыщи его.

Чьи-то руки зашарили у Ванюшки в карманах, за пазухой.

— Нет ничего.

— Ищи хорошенько. Он только что Машке хвастался— денег куча. Говори, куда деньги девал, а не то… кишки на шею намотаю…

Ворот давил. Ванюшка махал руками, извивался всем телом. Хрипел.

— Нет денег. Все как есть Марусе отдал.

— Ври. Ты ей и отдал-то всего рублевку. Я же видал.

— А серебрушками восемь гривен… Неужто рупь восемь гривен не деньги?

— Деньги? Э-э, рыжий, дай-ка ему взашей.

Лязгнули Ванюшкины зубы, а фонарь на воротах птицей взмыл в небо и сразу погас.

…Очнулся Ванюшка. Кряхтя и охая добрался до скамейки у ворот. Из рассеченной губы сочилась кровь. Голова гудела и безвольно клонилась на грудь. Ванюшка заплакал.

— Город! Тьфу на него! Скорей бы тятька кончал все дела да в деревню.

Чуть не все рогачевцы собрались на обширном лугу. Возле самой мельницы разместились кержаки в строгих черных одеждах. Их надевают только в праздники и на моления. За ними — росейские. Эти кто в чём. В азямах, поддевках, шабурах. Отдельно стоят приискатели в широченных штанах пузырями. Каждая штанина из трёх полос. Как цветы в майский день пестрят женские сарафаны, кофты, платки. Мужики стоят кучками, оглядывают постройку, оценивают, будто видят её впервые, и она не успела намозолить "им глаза за лето. Ребятишки мошкарой мельтешат по пожелтевшему лугу.

Кузьма Иванович помог Матрёне выбраться из коробка тарантаса и повел её к плотине на новый помост из золотистых кедровых плах. Рядом шли Симеон и Ксюша.

Лестница на помосте застлана кумачом. Симеон заробел. Но Матрёна властно подтолкнула сына под локоть и вступила на кумач, высоко подняв голову, будто век кумачи топтала.

На помосте Симеон огляделся. Легкая рябь морщинила поверхность пруда. Ветер гнал к плотине желтые и красные листья, чуть приметно шевелил тёмные ветви пихт. Рядом стоял Сысой, а внизу шумела пестрая толпа односельчан и рабочих. Казалось, все смотрят на него. Увидел Арину. Подтянулся невольно и, гордо закинув голову, пошел за Кузьмой Ивановичем. Смотрел на жернова, огромные деревянные шестерни, но ничего не видел и объяснений не слышал. Так же не слышал молебна. Упивался сознанием, что он первейший гость. Первым идёт за хозяином. На молебне стоит от него по правую руку.

Ксюша почти не слыхала молебна. Крестилась привычно, а думала о Ванюшке. Давно уехал, а весточки нет. Где он сейчас? Помнит ли? Может, в городе другая ему полюбилась? Может, потому и к венцу не позвал?

Кержакам запрещалось иметь своих попов. Даже Кузьма Иванович не решался служить молебен открыто и служил его внутри мельницы, при закрытых дверях. Поп — старенький, седенький, сгорбленный расстрига с пунцовым носом — пел чуть слышно, вполголоса. И стояли у водосвятья всего несколько человек: Кузьма Иванович, домочадцы и самые почетные гости.

После молебна опять прошли на помост. Приказчик Кузьмы Ивановича принёс железные ведра, крашенные разной краской. Матрёне подал голубое с розоватой лентой, Симеону — красное с жёлтой лентой, Ксюше — белое с зелёной каемочкой и такой же шёлковой лентой, Сысою — лиловое с золотыми разводами.

— Давай, — крикнул Кузьма Иванович. Приказчики принесли четверти с водкой, отбили горлышки и вылили водку в ведра. Кузьма Иванович осклабился, и чуть склонившись, гостеприимно развёл руками.

— Плескайте, гостюшки, водку на колесо. Пусть во хмелю мельница заработает.

Симеон опять заробел: жалко, непривычно лить водку. А Матрёна будто век водкой плескалась. Подняла ведро над головой и, перегнувшись через перила, вылила водку на колесо.

Очнулся Симеон. С силой плеснул из ведра. А рядом льют водку на мельничное колесо Сысой, Ксюша, Февронья, седенький попик. И бежит хмельная волна по янтарному желобу, стекает на колесо, с колеса — в нижний желоб, оттуда на землю.

Вздох пронесся над лугом. Заколыхалась толпа. Кто осуждающе покачивал головой, кто протискивался к желобу, набирал в пригоршни водку и пил, обжигая горло. Хмелел. А из мельницы вышли разряженные батрачки Кузьмы Ивановича и вынесли на подносах румяные шаньги.

— Закусывайте, дорогие односельчане. Милости прошу, — приглашал Кузьма Иванович. — Не откажи, кума Матрёна, пусти воду на колесо, — и подвел её к украшенному лентами очупу-рычагу. — Навались, кума, а мы подмогнём.

И все, кто стояли вокруг на помосте, навалились на очуп. Брызнула вода из-под ставня, закружилась, запенилась и хлынула на колесо. Дрогнуло оно, завертелось. Кузьма Иванович выплеснул последнее ведро водки — хозяйское.

— Ур-ра-а Кузьме Ивановичу! — раздался визгливый женский голос.

— Урра-а-а… — разнеслось над поляной.

И тут где-то рядом с Вавилой раздался приглушённый голос:

— Помирились, небось, толстосумы проклятые.

«Кто сказал?»— Вавила обернулся, но кругом всё бурлило. Люди протискивались поближе к желобу, к шаньгам.

— Михей, ты слышал?

— Сам ищу. Разве найдешь в этом море.

Лушка, в новом голубом сарафане, несла калачи на подносе и все озиралась по сторонам, стараясь увидеть в толпе Вавилу.

Хороша была Лушка. Уж не бесшабашная, не задорная, а степенная, уверенная. Рогачёвские парни дивились такой перемене.

— Ишь, пава заморская, морду воротит, — прохрипел досадливо Тришка.

Вавилы не видно. Лушка забеспокоилась. И вдруг рядом спокойный, знакомый голос:

— Здравствуй, Луша. Освободишься, приходи на речку. Буду ждать у брода.

Вздрогнула Лушка. Изменилась в лице.

— Так приходи, — повторил Вавила. — Очень прошу. Не придешь — заявлюсь прямо в дом к твоему хозяину.

А вокруг продолжали шуметь рогачёвцы. Пиво делили, закуски. Слышались первые песни и первая пьяная ругань.

Вернувшись домой, Матрёна волчицей забегала по горнице. В ушах её стоном стояло — «Ур-ра Кузьме Иванычу… Ур-ра-а-а…»

Под окнами несколько мужиков пьяно тянули «По синему морю корабель да плывет…» На высокое крыльцо лавки вышел Кузьма Иванович. Песня сразу оборвалась. Мужики сгрудились в кучу, сдернули с голов шапчонки и, нетвердо переступая с ноги на ногу, затянули:

— Кузьме Иванычу — сла-а-ва… Кузьме Иванычу — многие лета-а-а…

— Лета и зимы, лета и зимы, — упрямо, по-пьяному, выводил надтреснутый тенорок.

— Может, ещё промочите горло, почтенные? — предложил Кузьма Иванович.

— Можно и промочить. Ур-ра-а хозяину! Многие лета!

Матрёна метнулась к окну. Мужики были незнакомые, нездешние. Один увидел Матрёну, приложил к голове пальцы, изобразив рога, высунул язык и заблеял:

— Бе-е-е…

— Бе-ее-е, — заблеял и другой, показывая на Матрёну. — Толстая харя! Жмотка! К ней золото рекой текет, а нет штоб народ приласкать. Ур-рр-а Кузьме Иванычу.

— Денег у неё нет! У Кузьмы Иваныча — деньги! Бе-е-е.

— Сёмша! Ксюха! — закричала Матрёна. Надавайте паршивцам по шеям. Гоните паскудников!

Симеон выбежал на улицу, но мужиков уже не было. Они сидели в кухне у Кузьмы Ивановича.

— Нам што! Ежели надо, мы ещё могём. Надо ещё — заплати. Я ей не то что язык, а што хошь покажу.

— Не надо больше, ребята, — хлопотал возле мужиков приказчик Кузьмы Ивановича. — Стемнеет малость и кш, мужички, по домам. Чтоб духу вашего больше не было. А пока выпейте ещё по стакашку за здоровье хозяина, закусите блинками.

Сысой стоял в горнице, прячась за дверь, и хохотал до слез. Увидев, как мечется у ворот Симеон, накинул пиджак, быстро вышел на улицу. «Поищи мужичков, дуралей, поищи», — посмеивался он, глядя на Симеона. — Господин Ваницкий крупную сеть плетёт, а мы тут мелкоту, пескаришек половим. Пескаришки вернее».

Поправив наброшенный на плечи пиджак, Сысой не спеша, будто прогуливаясь, подошёл к Симеону.

— Что-то ты вроде невесел, Сёмша?

Сказал и насторожился: «Если пронюхал чего — ударит».