ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Приехав в Рогачёво, Сысой прежде всего отправился к Матрёне.

— Здравствуйте, матушка Матрёна Родионовна. Поздравляю вас с превеликой победой. Без суда порешили — прииск Богомдарованный стал ваш навечно. От бога правды не скроешь.

Потом разыскал Симеона и тоже поздравил. Передал наказ Устина:

— Скоро он не приедет. Делов у него целая куча. Велел хозяйствовать крепко и без оглядки. Пора и мне своим отводом заняться. Управитель — одно, а хозяйский глаз — лучше.

На радостях, конечно, гульнули.

Через несколько дней, в субботу, Сысой сидел у Кузьмы Ивановича и говорил убежденно:

— Надо, Кузьма Иваныч, непременно надо, штоб были.

— Дык я особо никого не зову. Хочешь уважить — приходи, не хочешь — вольному воля. Насильно никому мил не будешь.

Стоит на столе самовар, медный, пузатый, фырчит на разные голоса. На тарелках — ломти душистого хлеба, румяные шаньги, рыбный пирог. Мед янтарем отливает на блюдцах и застывшим, заснеженным озером в крутых берегах, белеет в плошке сметана.

На растопыренных пальцах Кузьмы Ивановича блюдце с горячим чаем. С шеи свисает холщовое полотенца, расшитое черными елочками и красными петухами. Схлебнет Кузьма Иванович с блюдца глоток, аж головой замотает: до чего горячо. Выдохнет и утирает лицо.

Сысой сидит напротив и настойчиво повторяет:

— Сходи. Пригласи. Устин в гору идёт, ему поклониться не стыдно.

— Шея не гнется. Стар. Оно, конешно, ежели они придут, мне самому интерес. Почет. Вы бы, Сысой Пантелеймоныч, сделали милость, намекнули бы Сёмше: нехорошо, мол, обижать старика. Вы же с Сёмшей запросто, почитай каждый день вместе брагу-то пьете, — прищурился хитро. — А может, и породнились уже? У нас на селе ежели два мужика к одной бабе ходят, их свояками зовут.

— Ври да знай меру. Ходил к Арине завсегда с Сёмшей, угощала она медовухой, а относительно прочего… Мне с Сёмшей ссориться не резон. Да чего я тебя уговариваю. Не хочешь в баню — ходи грязный.

Прикинул Кузьма Иванович: и вправду может придется ещё за Устина держаться. Только мудрено ведёт себя этот одноглазый. То настоял лошадей перебить у Устина. Теперь боится обидеть его.

Закряхтел. Утер полотенцем вислую, реброватую грудь.

— Да ить как ты всё размечаешь — дорого шибко.

— Я же сказал тебе, половину беру на себя, — и, достав бумажник, отсчитал несколько красненьких. — Хватит?

— Да как тут угадать. Зараз все не обсчитаешь, — но увидя, что Сысой вытащил бумагу и собирается делать подсчет, поднялся из-за стола. — Ладно, пойду. Вот, господи, жисть-то какая. Вчерась у Устина еле рыло торчало из грязи, сёдни уж князь. Правильно говорят в народе: не дразни гуся, вдруг завтра медведем окажется.

И стал собираться. Надел бархатную жилетку. Вынул из сундука праздничную поддевку. Достал толстую серебряную цепочку, нацепил её на жилет. ещё покряхтел, покачал головой и, прикрыв седую голову черным суконным картузом, вышел в сени.

— Ни пуха тебе ни пера, — крикнул вдогонку Сысой и вышел на кухню. Щипнул за плечо Лушку, стоявшую у печки, и, воровато оглянувшись, облапил.

— Пусти, — прошипела Лушка.

— Ишь ты, цену себе набиваешь. Пока хозяина нет, пошли на сеновал. Я тебе ситцу на кофту привёз…

Сыоой уверен, против ситца на кофту не устоять ни одной деревенской девке. Но Лушка вырвалась и, уперев руки в бока, сказала громко:

— Ну-ка тронь ещё пальцем — кипятком обварю. А не то ещё хуже. Убью!

…Кузьма Иванович долго шаркал ногами в сенцах Устиновой избы, покашливал: ждал, что выйдут хозяева, встретят. Подходя к избе, видел, как мелькнуло в окне чьё-то лицо. Значит, приметили, могли бы и встретить.

— Заелись, псы шелудивые, — хотел повернуть обратно. Но нельзя уходить: соседи видели, как он шёл, и догадались зачем. Ежели завтра Сёмша с Матрёной не придут на освящение мельницы, народ скажет: ходил, мол, просил, да получил от ворот поворот. Позору не оберешься.

Затосковал Кузьма Иванович. Зло сплюнув, открыл дверь и вошел в избу. Долго молился в угол, и только успокоившись, поклонился сидевшей на лавке Матрёне.

— Здравствуй, кума. Ходил по улице, дай, думаю, погляжу, как суседи живут. Давненько не был у вас. Давненько. И ты чего-то к нам не забегаешь. Мед у меня духовитый ноне. Из всех годов духовитый. Заходи вечерком чаю попить.

Слова у Кузьмы приветливые, голос елейный, а глаза злые, колючие, как ежи. Будь бы воля, ударил бы он сейчас Матрёну. Стоит у порога, как нищий. Хоть бы сесть пригласила.

Матрёна видит смущение Кузьмы Ивановича и торжествует: «Постой, помайся. Раньше я у порога стояла, ты на лавке сидел. Отливаются кошке мышкины слезки…» Поджала губы.

— Благодарствую. Только мы нонче мёд в Притаёжном берем. Он не в пример нашему — духовитей.

— Не перечу, кума, не перечу, — все больше тоскует Кузьма Иванович. — Хорош мёд в Притаёжном, но и у нас нонче шибко отменный.

С полдня Матрёна не находила места в избе: завтра Кузьма святит новую мельницу. Раньше бы запросто пошла смотреть, как будут святить. Теперь так нельзя. Унижение. До смерти хочется, а зазорно стоять со всеми в толпе. «Может, Кузьма пришёл позвать на молебствие?»

Отвела глаза, чтоб скрыть блеснувшую радость.

— Здоровье-то как, кума?

Никто никогда раньше не спрашивал её о здоровье. Оттаяла Матрёна.

— Да ты, Кузьма Иваныч, проходи, садись. А здоровье моё какое. Поясница болит. В костях ломота страшенная. В баньке попарюсь, слава богу, малость проходит. Мы теперь кажинный день баньку топим. Ты чего картуз-то в руках мнешь? Клади на лавку.

Еще тоскливее стало на душе у Кузьмы. Много лет другие стояли перед ним и мяли картуз, а тут сам замял. Тьфу! Подавил раздражение. Улыбнулся широко, как мог.

— Банька хорошо помогает, кума. Плеснешь на каменку квасу, дух такой пойдёт, аж до костей пронимает… А Симеон у тебя часом не на работе?

— Симеон Устиныч в горнице. Кушают. Мы теперь на кухне одних батраков кормим. Может, и ты, кум, щец со свежей убоинкой похлебаешь? У нас теперь кажинный день чижолые щи. А што сразу тебе сесть не велела, ты уж прости. Теперь к нам столь всякого люду ходит, так с толку собьешься, кого усаживать, кто и постоит у порога. Тебе-то мы завсегда рады.

«Ишь, расхвасталась, ведьма»! — Кузьма еле дух перевёл от унижения и злости. В голосе, всегда спокойном, уверенном, появляются нотки заискивания. Ругает себя Кузьма, но ничего поделать не может.

— У меня к тебе дело, кума. Мельничонку завтра надумал пускать, так тово… по суседски… не обессудь… Хочу не только запросто в гости вас звать, а штоб милость мне сделали — ставень у мельницы подняли, вроде бы воду пустили. Может, кума, покличешь Сёмшу… Устиныча.

— Сёмша! К тебе тут Кузьма Иваныч пришёл.

Скрипнула дверь. Кузьма чуть привстал с лавки.

— Здравствуй, Симеон Устиныч. Мельничонку пускаю, так милости просим… в гости зову.

По строгому рогачевскому этикету Кузьме Ивановичу положено называть свою новую мельницу мельничонкой. Хозяин всегда чуть прибедняется. Симеон же должен ответить: «Что ты, Кузьма Иваныч, не мельничонка вовсе, а мельничища!» Тогда Кузьма Иванович опустит глаза и скажет с должной скромностью: «Какую уж бог послал». После этого и начнется деловой разговор. Но ничего этого не произошло. Симеон, нарушая этикет, спросил:

— Когда собираешься пускать мельничонку-то?

Кузьму Ивановича будто ошпарили. Но сдержался.

Пересопел. Ответил спокойно:

— Да прямо с утра.

Симеон сел на лавку, широко, по-отцовски, расставил ноги и так же, по-отцовски, упёрся в колени ладонями. Ему все равно, что с утра, что после, но делает вид, что раздумывает, рассчитывает.

— С утра не могу.

— А ежели в полдень?

— В полдень? В полдень, пожалуй, смогу.

— Так уж вместе с кумой. И сестру твою нареченную, Ксению, тоже прошу.