— Мне што. Пусть живёт.

— Вот и ладно. Аграфена, возьмешь ещё одного нахлебника?

— Почему не взять. Можно.

…Осенние ночи холодны. Даже в землянке на нарах свежо. Прижался Вавила спиной к боку Ивана Ивановича, пригрелся. До того хорошо ему, что боится уснуть, боится даже во сне увидеть ночную безбрежную степь, без приюта, ощутить холодную сыпь дождя, услышать надсадный вой промозглого ветра, пережить ночевки в копешках сена, а то и просто в рощах на подстилке из берёзовых веток.

Но ещё теплей и уютней в душе. «Пришел как к родному отцу, — думал Вавила. — Накормил, напоил, на работу устроил и крышу дал. Крыша над головой… Крыша над головой…»— повторял он про себя.

Признательность, благодарность переполняли Вавилу. Повернувшись к Ивану Ивановичу, он заботливо укрыл его одеялом.

Прошло несколько дней. Стоило Вавиле спуститься в землянку, Петька забирался в угол на нары и волчонком смотрел, как Вавила торопливо хлебал щи или расправлялся с кашей, заправленной конопляным маслом, зачем мать кормит его, привечает? Ей бы заступиться за Петьку, выгнать Вавилу, напомнить ему — обещал, мол, принести орехов парнишке, так пошто не несёшь?

Плакать, чтоб видел Вавила, Петьке казалось зазорным. Он отворачивался в угол, колупал глину в стенке землянки и шмыгал носом.

Вавила слышал шмыганье, понимал, отчего бычится Петька, и чувствовал себя виноватым. Посадить бы мальчишку на колени, отдать леденец, что Аграфена положила рядом с кружкой на стол, но опасно — можно ухудшить дело.

«Мой бы сейчас был постарше, — думал Вавила. — Но такой же упрямый. И рот перемазал бы так же черемухой. Только глаза, наверное, были б чёрные… Ленкины…»

Стыл в кружке чай.

Наевшись, Иван Иванович похлопал Вавилу по спине:

— Вставай, мужик, идём в Рогачёво. Забыл, воскресенье сегодня. А вечерком Аграфенушка нам песни споет.

— Отпелась, Иван Иванович. Ежели наелись, так я со стола приберу, — и, пряча на полку хлеб, собирая миски в ведро, опять повторила — Отпелась, Иваныч. А было время…

Егор затеребил клинышек бороды.

— Первая певунья была по округе, а теперь… — Егор безнадежно махнул рукой и вдруг спохватился — А што, мать, теперь? Помнишь, лонись ты варежки подрядилась вязать? Села как-то к окну, спицы в руках так и мелькают, да вдруг запела.

Аграфена всплеснула руками.

— Очнись, Егор! Не лонись это было, а ходила тогда я Петюшкой. Нет уж, отпелась, Иваныч. Отпелась. Намеднись пыталась вспомнить одну для тебя. Нет, не вспомнила. Не взыщи уж. Как в колодце слова потонули, — и отвернулась, стряхнула слезу. — Не взыщи.

Слово «отпелась» ушибло Вавилу. Когда-то Ленка так же ответила: «Нет, Николай, я, наверно, отпелась».

Тишина наступила в землянке. На пороге Капка с Оленькой сидели, прижавшись друг к другу плечами. Петька перестал колупать в углу глину и притих.

Иван Иванович подтолкнул Вавилу к двери.

— Одевайся. В Рогачёве сегодня крестины, а на погосте сороковины справляют. Интересные обряды. Надо посмотреть. — Вавила двинулся было к двери, но перехватил Петькин насупленный взгляд. «Как он тогда сказал? Большаки только сулят». И неожиданно для самого себя произнес:

— Петька, ты обещал показать, где орехи растут. Собирайся скорее.

Блеснули глаза у Петюшки. Дернулся он, заерзал на нарах, и опять отвернулся, сжался в комочек.

— Врёшь ведь?

— Честное слово.

— Да ну? — медленно повернулся и даже перестал колупать стенку. Но из угла не вылез.

— И верно, мужики, сходили б в тайгу. Капка, Оленька, — Аграфена подтолкнула девочек, — кройте за орехами. Зима-прибериха все съест.

Неожиданно и Иван Иванович оживился.

В тайге только и разговоров о золоте, о буранах, охоте да ещё вот о кедрах. Как начнут рассказывать шишкари: «…Семь кулей с кедра снял. Полез на сосёдний — шишка на ней ещё рясней. Только забрался до развилки стволов, глянь, а на суку, рядом со мной, медметь пасть разевает. А у меня — ни ружья, ни ножа…»

«Это што-о, — скажет второй, дослушав рассказ. — Вот прошлый год полез на кедру…» Гаснет костёр, а рассказам шишкарей нет конца.

Орехование в тайге — и страда, и праздник.

— Это мысль! — воскликнул Иван Иванович. — В конце концов крестины будут и зимой, а орехов зимой не будет. Аграфена, а кули ты нам дашь?

Тут уж Петька уверился, что дело всерьез. Слез с нар, ухватился за Вавилину руку, сказал доверительно:

— Мы с тобой будем бить. А ты лазать по кедрам умеешь?

— Лазать? — ныло плечо. Вавила поднял руку, поморщился. ещё с вечера думал: «Надо руке отдохнуть», но сказал.

— Ладно, полезу, а ты успеешь шишку за мной подбирать?

— С Капкой-то? Запросто.

Густые туманы залегли у подножья гор, расползались по долинам, лощинам. А из тумана, как из воды, ковригами торчали верхушки мохнатых гор — островки в безбрежном море туманов.

— Ге-ге-е-е… Васька, сюда-а, — перекликаются шишкари.

«А-а… а-а… а-а…»— откликаются горы.

Вавила забрался на самую вершину разлатого кедра. Бурыми струями, в брызгах зелёной хвои, протянулись от ствола толстые сучья. И шишки в хвое.

Хорошо!

Могучим кедрам — тайга по пояс. Они подняли свои зелёные кроны высоко над пихтами, осинами, соснами. Земля с верхушки кедра кажется далекой-далекой, а дятел стучит где-то внизу. Вверху одно только сероватое облако. Оно движется очень быстро и Вавиле начинает казаться, что он тоже летит над тайгой, навстречу облаку. Кружится голова.

— Дядя Вавила! Ты бей. Мы тут все подобрали.

— А ну, отойди. Буду бить. — Топнул ногой по сучку и брызнули шишки. — Эй, берегись!

Шишки падали, стукали по сучкам, по стволу, шуршали в хвое и шлепались на сырую таежную землю.

Вавила раздвинул мелкие сучья, нагнулся. Капка с Петюшкой стояли поодаль, задрав кверху головы, прикрывая ладонями глаза.

— А дядя Вавила сулил мне показать, как золото добывают в шахте, — хвастал Петюшка.

— Ты ещё маленький.

— Дядя Вавила не станет врать. Не такой…

Взгрустнулось Вавиле от Петькиных слов: «Мой был бы побольше. Иду с работы, а он бежит по тропинке, встречает. Я его на руки… А ночью он бы мне в плечо посапывал. Женюсь! — и усмехнулся горько. — А как сына величать будут, Николаевичем или Вавиловичем? А как невесте открыться, выходи, мол, замуж, я беглый каторжник».

Шишки падали на землю все реже. Стая крикливых кедровок расселась по ветвям, но, увидев Вавилу, заго-лосила: «Кр-рзь, кр-рзь, кр-рзь» и, продолжая горланить, понеслась прочь на соседнюю гору.

— Дядя Вавила, — кричал Петюшка, — пошто шишку не бьешь?

— Бью, ребятишки, бью.

А сам вспоминал Питер, завод, товарищей.

«Когда теперь доберусь до Питера? — тайга, прииски показались просто маленькой станцией, где нужно ждать пересадки. — Иван Иванович говорит: не живёт он здесь. Существует».

Вспомнил, как выпрашивал у кержачки кусок хлеба и сплюнул:

— Живут в лесу, молятся колесу. Как меня крепью зашибло, раскудахтались: «Устин то, Устин — другое». Сами на жизнь жалуются, а чтоб пальцем пошевелить… «Што ты! Всякая власть от бога. И Устину нашему власть и богачество дадены богом. Вот тебе, к примеру, бог ни богатства, ни власти не дал? И мне не дал. А его одарил. Неисповедимы пути господни». Правда, не все так рассуждают. Когда Вавила первый раз спустился в шурф, за его спиной кто-то скрипучим голосом сказал: «Надо бы найти на Устина управу». Вавила обернулся. Рядом стоял длинный, сутулый, как кривая жердь, старик в залатанных портах и холщовой рубахе. Позже Вавила узнал, что его зовут дядя Жура. Это — прозвище. Настоящее его имя давно все забыли. Он постоянно кряхтел — шестьдесят лет не двадцать — и говорил скрипуче, как коростель на болоте. Сейчас дядя Жура сидел на соседнем кедре и околачивал шишки длинной тонкой жердью, похожей на удилище.

Вавила спустился на землю. Помог Капке с Петюшкой подобрать в кучу шишки. Дождался Ивана Ивановича и сразу заговорил с ним про дядю Журу.