Изменить стиль страницы

Этот смысловое ядро, особо значимое для множества важных самойловских опусов и его поэтической системы в целом, организует весь текст «Собачьего вальса», причем разные фрагменты пародии дополнительно напоминают о других излюбленных Самойловым поэтических ходах. Так, заголовок «Собачий вальс» отсылает к мотиву вожделенной истинной музыки (поэзии, искусства), в которых начало «высокое» (аристократическое, изощренное) должно слиться с началом «земным», простодушным, доступным непритязательному слушателю.

О недостаточности (ущербности) «высокого» искусства поэт задумывался уже на фронте. С полемической жесткостью тема эта возникает в инвективе «Пастернаку» (1944), где — при свете пережитых автором испытаний — «музыка во льду» «Высокой болезни» оказывается несостоятельной, ненужной, не способной исполнить свое назначение. «Я помню лед на Ладоге. И срубы / С бойницами, где стынет пулемет. / Где ж ваша музыка! Я помню этот лед, / Мы там без музыки вмораживали трупы <…> Но вот простор, открывшийся глазам, / Он стал, как степь, посередине света, // Он стал как музыка! И музыка была, / Пусть незатейлива. Пускай гармошкой вятской / С запавшим клапаном и полинялой краской, / Пускай горбатая — и ей стократ хвала! // Где каждый час свистя влечет беду / И смерть без очереди номер выкликает, / Нельзя без музыки, без музыки во льду, / Нельзя без музыки! / Но где она такая?» (437–438). О поиске «другой» музыки речь идет в первом стихотворении диптиха «Катерина» (1944): «Есть где-то в мире Бах и власть / Высокой музыки над сором. / Органа ледяная страсть / Колючим восстает собором. // Той музыке не до любви! / Она светла и постоянна! / О руки белые твои, / О скомороший визг баяна! // Кривляется горбатый мех, / Дробится в зеркале лучина. / И только твой счастливый смех / Я вдруг услышал, Катерина» (62)[739].

7 марта 1948 года под впечатлением от тогдашнего кинохита — «Сказания о земле Сибирской» И. А. Пырьева — Самойлов делает в дневнике запись:

Конечно, искусство «чайной», если оно трогает сердца, важнее и полезнее «высокого искусства», если оно оставляет равнодушным. Но следует не опускать его до «чайной», а поднять публику от чайной до консерватории[740].

Опытами на этом пути стали стихотворения о «простой» музыке (пении), где «простота» присутствует не только на уровне темы, но и в самом «примитивном» и «надрывном» строе текстов: «В районном ресторане…» (1952) и «На полустанке» (не позднее 1955)[741], а важным достижением — поэма «Чайная» (1956). Фольклорные интонации и мотивы «Чайной» в равной мере важны для драматического сюжета и его «заземления», сложная психологическая коллизия упакована во внешне «простые» формы, песенные вставки придают печальной истории общечеловеческий и в то же время конкретно исторический (послевоенный) смысл, а комический (ориентированный на скоморошину) повествовательный тон не отменяет, но усиливает трагизм поэмы. Песенный дар злосчастной, грешной и, безусловно, интимно дорогой поэту героини (в начале поэмы «…поет Варвара звонче колокольчика: / „Коля, Коля, Колечка, / Не люблю нисколечко“», в финале — «Варя вышивает, / Песню напевает — / Поет в одиночку / Малому сыночку»[742]) контрастирует с ее социальной ролью, обычно вызывающей негативные ассоциации (буфетчица), и простонародным именем с легко считываемой (этимологически обоснованной) «варварской» семантикой[743]. Поэтика «Чайной» предсказывала ту эстетическую концепцию, что позднее Самойлов вложил в уста Вита Ствоша («Последние каникулы»): «…искусство — смесь / Небес и балагана!»[744] Об этой «смеси» и напоминает заголовок пародии, воспроизводящий бытовое (оксюморонное) название весьма популярной и очень простой (на грани вульгарности[745], которая может в случае исполнения профессионалом нарочито акцентироваться) фортепьянной пьесы неизвестного автора.

Подзаголовок — «Из поэмы „„Филей““» — указывает на три важные особенности поэтики Самойлова. Во-первых, это верность жанру поэмы (преимущественно, а после «Последних каникул» — только «сюжетной», что роднит самойловскую поэму с его малыми «эпическими» стихотворениями, где всегда сущая лирическая линия убрана в подтекст), резко отделявшая автора от большинства его современников (как сверстников, так и младших)[746]. Во-вторых, нам предъявлена не вся поэма, но ее часть (самодостаточная, сюжетно завершенная и репрезентирующая целое), что напоминает как об эдиционной судьбе уже ставших для Самойлова «прошлым» «Ближних стран» и «Сухого пламени»[747], так и о движении к аудитории двух главных текстов первой половины 1970-х — поэм «Последние каникулы» (вопрос о завершенности и, соответственно, о композиции этого текста представляется неразрешимым) и «Цыгановы». В-третьих, собственно название якобы существующей (пишущейся?) поэмы вводит «гастрономическую» тему. Контрастируя (низменное — высокое), но и перекликаясь (комические обертоны словосочетания «собачий вальс») с названием «фрагмента» (явленного нам текста), готовя пародийный ход финала («Из кухни пахло мясом» отсылает к по-мандельштамовски окрашенным строкам «Пестеля, поэта и Анны» «И пахнул двор соседа-молдавана / Бараньей шкурой, хлевом и вином» — 151), «гастрономическое» название вводит важный для Самойлова мотив еды (а шире — застолья, пиршества) и напоминает о его «гедонистической» репутации[748].

Поставленная в эпиграф оборванная строка[749] пушкинского стихотворения (1828) отражает склонность Самойлова к игровому использованию этого элемента текста, прежде всего — к эпиграфам мистифицирующим. Вспомним несколько примеров.

Первым эпиграфом стихотворения «Дом-музей» стали строки «Потомков ропот восхищенный, / Блаженной славы Парфенон. Из старого поэта», источника которых пока обнаружить не удалось. Второй эпиграф — «…производит глубокое… Из книги отзывов» (117; ср. обрыв строки в «Собачьем вальсе»). И этот эпиграф, и сам текст[750] наводят на мысль (скорее всего — верную) об обманке (то есть о реальном авторстве Самойлова), оставляя, однако, место и для сомнений («старых поэтов» было великое множество).

«Солдату и Марте» предпосланы строки из «Разысканий об императрице Екатерине Первой», т. 1, с. 86 (201), где в придуманный поэтом источник вложены достоверные (во всяком случае — принимаемые исторической наукой) сведения о первом браке будущей жены Петра: «двойственность» эпиграфа заставляет воспринимать рассказ о новой встрече Марты (Екатерины) и драгуна не как чистый вымысел, но как предположение о возможном событии.

Не менее интересен случай, когда поэт планировал использовать в качестве эпиграфа строку, которую большинство читателей (даже квалифицированных) сочло бы сочиненной самим Самойловым и приписанной им (дабы усыпить внимание идеологических надсмотрщиков) поэту XIX века. Речь идет о написанном в 1983 году четверостишии, которое первоначально было озаглавлено «Размышления Ньютона», затем (здесь важна именно эта стадия номинационного эксперимента) получило название «Утерянное стихотворение» и эпиграф «Мир создал Бог, но кто же создал Бога… А. Полежаев» и в конце концов увидело свет под титулом «Батюшков»[751]. В большинстве изданий Полежаева планируемая в эпиграф строка отсутствует, однако в безусловно авторитетном для Самойлова (и не слишком памятном во второй половине XX века) томе, вышедшем в издательстве «Academia», сообщается, что так начиналось несохранившееся стихотворение (ср. вариант самойловского заголовка), подаренное Полежаевым приятелю, сыну ковровского купца Н. И. Шагаеву[752].

вернуться

739

Обратим внимание на явные переклички с посланием «Пастернаку»: «гармошка вятская <…> Пускай горбатая» и «скомороший визг баяна <…> Кривляется горбатый мех». Мечтая о новой музыке, поэт не может (и, видимо, не хочет) вовсе оторваться от музыки «старой». Если антипастернаковское стихотворение пронизано реминисценциями стихов обличаемого поэта, то в «Катерине» с ее установкой на «народность» отчетлив мандельштамовский фон; ср. переход от органа к вокалу (и от холодной высоты — к «человечности»): «В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа, / Нам пели Шуберта — родная колыбель!» — Мандельштам О. Полн. собр. стихотв. СПб., 1995. С. 144. (След Мандельштама приметен и во втором стихотворении диптиха.) Аналогия не кажется случайной, если вспомнить, в каком порядке представляется «программа» «дивной певицы» в поэме «Юлий Кломпус» (1979): «Бывало, на ее губах / Смягчался (курсив мой. — А. Н.) сам суровый Бах / И Шуберт воспевал денницу. / Звучал Чайковского романс. / (Казалось, это все про нас.)» Как и в «Катерине», певческий сюжет «Юлия Кломпуса» продолжается сюжетом любовным — поэт-рассказчик вспоминает, как однажды провожал певицу: «И сонный Патриарший пруд / Был очевидцем тех минут… / Благодаренье очевидцу». «Высокому» музыкальному эпизоду в поэме предшествует описание хорового пения бывших фронтовиков, чей полуфольклорный репертуар тоже по-своему недостаточен (потому и необходимо появление певицы): «Тогда мы много пели. Но, / Былым защитникам державы, / Нам не хватало Окуджавы». — Самойлов Д. Поэмы. С. 156, 155. Песенная лирика Окуджавы, в которой подчеркнуто индивидуальный лиризм соединяется с «народным» (хоровым) началом, мыслится Самойловым как один из вариантов реализации его эстетического идеала. Это не отменяет сложного, зачастую критического отношения Самойлова к поэзии Окуджавы. Тема «Самойлов и Окуджава» еще ждет подробного (и, похоже, чреватого неожиданностями) анализа, но упоминание имени Окуджавы при разговоре о «Собачьем вальсе» кажется необходимым.

вернуться

740

Самойлов Д. Поденные записи: В 2 т. М., 2002. С. 241.

вернуться

741

«В районном ресторане / Оркестрик небольшой: / Играют только двое, / Но громко и с душой <…> Во всю медвежью глотку / Гармоника ревет, / А скрипочка визгливо — / Тирлим-тирлим поет. // И музыка такая / Шибает до слезы. / Им смятые рублевки / Кидают в картузы» (82–83); «На полустанке пел калека, / Сопровождавший поезда; / „Судьба играет человеком, / Она изменчива всегда“. // Он петь привык корысти ради — / За хлеба кус и за пятак. / А тут он пел с тоской во взгляде, / Не для людей, а просто так» (85). Отсюда, кроме прочего, тянется нить к поздним «цыганским» стихотворениям (1981–1984); в «Цыганах» (хоть и нагруженных тонкими литературными аллюзиями) и в аффектированно простодушном «Романсе» стилизация «жестокого» городского «постфольклора» рискованно (и явно сознательно) приближается к пародии, что бросает своеобразный отсвет на страстную исповедь «Играй, Игнат, греми, цимбал!»; ср. также «меркантильную» ноту в «Водил цыган медведя…»: «Пляши, моя цыганочка, / Под дождичком пляши, / Пляши и для монетки, / А также для души. // В существованье нашем / Есть что-то и твое: / Ради монетки пляшем — / И все ж не для нее» (339).

вернуться

742

Самойлов Д. Поэмы. С. 14, 22.

вернуться

743

Варварой была названа дочь Самойлова, что несомненно свидетельствует о высоком значении для автора «Чайной» этой трудно шедшей к читателю (опубликована лишь в 1961 году, в альманахе «Тарусские страницы»), почти не получившей резонанса и много лет не републиковавшейся поэмы.

вернуться

744

Самойлов Д. Поэмы. С. 85.

вернуться

745

Ср. дневниковую запись от 4 мая 1956 года, которую Самойлов сделал по прочтении «Чайной» молодым ленинградским поэтам Льву Лившицу (будущему Лосеву) и Евгению Рейну: «Людям очень (курсив Самойлова. — А. Н.) хорошего вкуса она не должна нравиться». — Самойлов Д. Поденные записи. Т. 1. С. 281.

вернуться

746

Об этом см.: Немзер А. Поэмы Давида Самойлова. С. 355–363. Рефлексия над жанром поэмы у Самойлова неотделима от размышлений (часто болезненных) над проблемой «сюжета», который якобы затрудняет прямое лирическое высказывание; ср. в этом плане горькое (но не отменяющее собственного выбора!) признание (1972; разумеется, при жизни не публиковалось): «Меня Анна Андревна Ахматова / За пристрастье к сюжетам корила. / Избегать бы сюжета проклятого / И писать — как она говорила. // А я целую кучу сюжетов / Наваял. И пристрастен к сюжетам. / О, какое быть счастье поэтом! / Никогда не пробиться в поэты» (505). «Собачий вальс» — опус, безусловно, сюжетный.

вернуться

747

Писавшиеся в конце 1950-х «Ближние страны» были напечатаны полностью только в сборнике «Равноденствие» (1971), драматическая поэма «Сухое пламя» (завершена в 1963) — в «Избранном» (1980), т. е. в год написания «Собачьего вальса» была известна читателю лишь частично (фрагменты вошли в «Равноденствие»).

вернуться

748

Здесь в первую очередь важна соответствующая главка «Цыгановых», закономерно привлекавшая внимание пародистов. Если Филатов, комически очерчивая поэтику пародируемого как целое, сочетает отсылку к «Гостю у Цыгановых» с аллюзиями на другие тексты Самойлова, то Александр Иванов («Ужин в колхозе») просто «переписывает» застольный эпизод; см.: Советская литературная пародия. Т. 1. С. 334–335. Не касаюсь здесь множества других самойловских «пиров» и сложно связанного с ними «гедонистического» образа поэта; отмечу, что мотивы такого плана могут возникать и в крайне мрачных текстах. Так, отчаянное стихотворение о пире в одиночку (1962), в финале которого звучит признание «И все живу. И все же существую. / А хорошо бы снова на войну», открывается строкой: «Пью водку под хрустящую капустку» (492; курсив мой. — А. Н.).

вернуться

749

Ее продолжение каламбурно введено в ссылке на источник; ср.: «Не пой, красавица… / (Мнение Пушкина)» (244) и «Не пой, красавица, при мне». — Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. Л., 1977. Т. 3. С. 64.

вернуться

750

Самойлов синтезирует фигуру стихотворца XIX века; возникает в стихотворении и словосочетание из первого эпиграфа — «Кто узнает, чего он хотел, / Этот старый поэт перед гробом!» (118), что позволяет приписать строки о потомках и Парфеноне фиктивному персонажу.

вернуться

751

«Цель людей и цель планет — / К Богу тайная дорога. / Но какая цель у Бога? / Неужели цели нет?..» (324). Полагаю, что ни один из вариантов названия не сводился к «маскировке» (обману цензуры), но каждый актуализировал те или иные смысловые интенции текста. (То же касается и других «исторических» и «литературных», внешне уводящих от интимных и/или рискованных тем, заголовков в поздней лирике Самойлова.) Интересные соображения о последней версии названия («Батюшков») см. в кн.: Рассадин Ст. Голос из арьергарда. М., 2007. С. 36–37 (критик, впрочем, делает акцент на противоборстве поэта с цензурой).

вернуться

752

См.: Баранов В. В. А. И. Полежаев. Биографический очерк // Полежаев А. И. Стихотворения. М.; Л., 1933. С. 103. Об интересе юного Давида Кауфмана к личности и судьбе злосчастного автора поэмы «Сашка» свидетельствует дневниковая запись от 28 октября 1943 года: «Думал о „Солдате Полежаеве“» — Самойлов Д. Поденные записи. Т. 1. С. 191 (кажется вероятным, что задумывалась поэма). Полежаев привлекал внимание поэта и много позднее; см.: Самойлов Д. «Раздайся, вечность, предо мной!» К 150-летию А. Полежаева // Литературная газета. 1988. 3 февраля. С. 6.