В 1958 году Пастернак получил премию «не за роман» (тем более что Нобелевские премии, в отличие от Государственных и Ленинских в СССР, вручались не за произведение последнего года или двух, а за творчество в целом), но, несомненно, «из-за романа» и вследствие резонанса, который он с такой молниеносной быстротой вызвал. Кандидатура Пастернака легче преодолевала барьеры на предварительных стадиях еще и благодаря надежде на то, что награждение поэта может произойти до того, как роман перейдет границы сферы итальянской издательской сенсации. Соответственно, никаких сомнений по поводу того, что Нобелевская премия — дань именно поэтическому его пути, не возникало бы. Но обогнать события не удалось. И лишь наиболее осведомленным знатокам и поклонникам Пастернака на Западе было с самого начала очевидно, что в первую очередь премия присуждена, в соответствии с номинациями, за вклад лауреата в поэзию XX века[1432].
О концептуализации тела и телесности в русском литературно-философском символизме
(«тело — душа — дух»)
При всем резком различии «души» и «тела» никак нельзя отрицать, что они — два момента одного и того же человека.
Интерес к телу и тенденция к осмыслению тела, в его соотношении с душевно-духовным началом, приобретают особую важность в русском культурном сознании и в символистской поэзии XX века[1434]. Достаточно проследить некоторые доклады, произнесенные на петербургских Философско-религиозных собраниях, а также другие тексты эпохи, о которых речь пойдет дальше, чтобы в этом убедиться. С точки зрения предстоящих размышлений, думается, очень репрезентативен доклад Дмитрия Мережковского «Гоголь и отец Матвей», прочитанный на X заседании (18 апреля 1902 года), вызвавший большой отклик и полемическую дискуссию. И не только в связи с общей, достаточно резкой оценкой «уединяющего, монашеского, „черного“» христианства и с заостренным восприятием мысли Гоголя — «жить в Боге — значит жить вне самого тела»[1435], но прежде всего в связи с постановкой вопроса о пресловутой и неоднозначно понятой плоти[1436] — «пленительной» категории, вскоре ставшей общим местом философских и около-философских обсуждений у Розанова, Бердяева, Сологуба и др[1437]. В докладе Мережковского эта категория соотносится с дискурсом христианства и приписываемым ему дихотомическим мышлением. «Дух противопоставляется плоти, как одна абсолютная сущность другой, столь же абсолютной <…> как вечное добро вечному злу — в неразрешимом противоречии»[1438]. Причем, говоря о дискурсе христианства (от Исаака Сирина до о. Матвея) и самой его сути, мыслитель имеет в виду «односторонне-аскетическое христианство», умерщвляющее плоть, и в этом умерщвлении, в «бесплотной духовности» усматривающее его сущность[1439].
Пафос его выступления, важного для «нового религиозного сознания» и русского культурного сознания в целом, можно интерпретировать в двух аспектах. Первый выражается в мысли о необходимости реабилитировать тело, переоценки телесности, особенно в связи с «аскетическим уклоном христианства»; второй сводится к вопросу о соотношении христианства и искусства, коль скоро сущность последнего — его художественных образов — «все-таки не бесплотная духовность, а одухотворенная плоть или воплощенный дух»[1440]. Оставаясь в пределах воссоздаваемого историко-культурного контекста поэтического мышления о теле, отметим, что постулат переоценки тела в докладе Мережковского оказался услышанным и вызвал сочувственную поддержку одного из небезызвестных участников Собраний Вл. В. Успенского, упоминаемого в мемуарах Андрея Белого, З. Гиппиус и др. В его выступлении продуктивной, на наш взгляд, оказалась мысль о потребности осмыслить вопрос о цели самого существования тела. «Если тело — только „орудие“, если само в себе не имеет никакой цели, то к чему же, спрашивается, потребовалось это негодное орудие человеческому духу?»[1441] Призывая к созданию «христианской культуры плоти», споря с укорененным в «историческом» христианстве топосом освобождения от плоти, он постулировал переосмысление «односторонне-аскетических взглядов», отмежевание от них в социальной жизни. «Аскетические позывы вошли в нашу плоть и кровь, сделались нашим инстинктом»[1442].
Подтверждение того, что приведенный взгляд выражал существующую социальную практику и существующий топос мысли (ср. «Многие из нас, без сомнения, сами пережили период аскетических увлечений»[1443]), можно найти и в других «документах» эпохи, в том числе в русской поэзии той поры. Показательный пример — некоторые стихотворения Федора Сологуба, в которых выражено стремление к укрощению тела, к его истязанию. В этом смысле к ним применима мысль Николая Богомолова о «противоречии души и тела, занимавшем стольких русских поэтов»[1444]. Небесполезно поэтому привести фрагменты трех стихотворений, в которых обнаруживается аскетическое начало и его положительная оценка. Вот фрагмент стихотворения 1889 года с инципитом «Если знаешь за собою / Грех большой иль небольшой <…>.»:
Похожую концептуальную ситуацию имеем в стихотворении 1886 года:
Или осмысленную библейской подоплекой — в стихотворении 1885 года:
С другой стороны, любопытно, что противоречие тела и души в приведенных стихотворениях несколько сглаживается: истязание тела ведет к его сублимации и открывает выход в сферу Духа и его крылатых посланников.
В плане интересующей нас оппозиции «тело — Дух» особый интерес представляет стихотворение 1887 года с инципитом «Душа и тело нам даны, / А третье — дух, его не знаем <…>», ставшее уже предметом частичного рассмотрения в статье В. Багно[1446]. Топос аскезы актуализируется и в этом произведении:
1432
Дмитрий Чижевский писал: «Пастернак получил Нобелевскую премию прежде всего как представитель лирической поэзии, хотя, конечно, проза его и была упомянута. И в русской литературе он и теперь прежде всего выдающийся лирический поэт, в любом случае — самый значительный из живущих русских поэтов. Русская поэзия вообще стоит с определенного времени намного выше прозы». — Tschižewskij D. Nobelpreis für Literatur // Ruperto-Carola. Mitteilungen der Vereinigung der Freunde der Studentenschaft der Universität Heidelberg e. 1959. V. XI. Jahrgang. Band 25. S. 14.
1433
Карсавин Л. О началах. СПб. 1994. С. 113.
1434
Отметим лишь некоторые работы, наиболее существенные с точки зрения наших размышлений: Виноградова А. Образы «телесности» в поэзии русского символизма («диаволический символизм») // Тело в русской культуре. М., 2005; Абишев В. Сеется в немощи, восстает в силе. О душе и теле в поэзии Владислава Ходасевича // Wiener Slawistischer Almanach 2004. Band 54; Багно В. Томленья духа о душе и теле (Сологубовский миф о Дульцинее и его истоки) // Там же.
1435
Мережковский Д. Гоголь и отец Матвей // Записки петербургских Религиозно-философских собраний (1901–1903 гг.) / Общ. ред. С. Половинкина. М., 2005. С. 176.
1436
См. Бердяев Н. Новое христианство (Д. Мережковский) // Бердяев Н. А. Философия творчества, культуры и искусства. Т. 2. М., 1994. С. 373–376.
1437
Марченко О. Григорий Сковорода и русская философская мысль XIX–XX веков. М., 2007. С. 173–177.
1438
Мережковский Д. Гоголь и отец Матвей. С. 176. Здесь и далее все подчеркивания мои (М. Ц.-Л.), кроме специально оговоренных.
1439
Там же. С. 178.
1440
Там же.
1441
Прения по докладу Д. Мережковского // Записки петербургских Религиозно-философских собраний. С. 200.
1442
Там же.
1443
Там же.
1444
Богомолов Н. Русская литература первой трети XX века. Портреты. Проблемы. Разыскания. Томск, 1999. С. 116.
1445
Неизданный Федор Сологуб / Под ред. М. Павловой и А. Лаврова. М., 1997. С. 48. Далее в скобках дается сокращение (НФС) с указанием цитируемой страницы.
1446
Багно В. Томленья духа о душе и теле (Сологубовский миф о Дульцинее и его истоки). С. 175–179.