Изменить стиль страницы

В финале повести практически ни у кого в деревне не остается сомнения не только в физической, но и в психической неполноценности Ангела: «Человек этот был полоумный» (С. 205); «Да, вид у него довольно сумасшедший!» (С. 108). Аналогичный диагноз ставят Белому в очерке «Пленный дух» (например, при оценке его крупного почерка: «Так не пишут. Это письмо сумасшедшего»). Однако Цветаева, как и автор «Чудесного Посещения», с таким диагнозом не только не соглашается, но, напротив, сама выносит обществу приговор: «Так-то, господа, мы в поэте объявляем сумасшествием вещи самые разумные, первичные и законные».

Для героя «Чудесного Посещения» земная жизнь превращается в череду горьких познаний и злоключений. Поэтому Цветаева и называет его в начале своего очерка «бедным уэльсовским ангелом» (ср. в «Чудесном Посещении»: «Так значит, бедный мальчик родился уродом, да?» — С. 108; «Довольно красивое лицо у несчастного» — С. 106; «Бедная, несчастная душа!» — С. 179; или в переводе Н. Вольпин: «И бедный мальчик — калека, да?», «Лицо у бедняжки красивое»).

Таким же «бедным» оказывается герой «Пленного духа», придавленный, по ее словам, «бедой своего рождения в мир». С оттенком лицемерия и превосходства так характеризуют его окружающие: «О Белом всегда говорили с интонацией „бедный“» И, пожалуй, в этой характеристике Цветаева с ними, хотя бы формально, оказывается солидарна: «Бедный, бедный, бедный Белый, из „Дворцов искусств“ шедший домой, в грязную нору <…>».

Земной путь Ангела, естественно, завершается смертью: вслед за деревенской сироткой Делией (единственной, кто его понимает и ему сострадает), пытающейся спасти из загоревшегося дома скрипку Ангела, он бросается в огонь. Обыватели думают, что чужак сгорел при пожаре, но под надгробием, стоящим на сельском кладбище, нет тела, и даже пепел, высыпанный в могилу, не ангельский, а от сгоревшего чучела страуса… В финале повести Уэллс дает понять, что Ангел не погиб, а, напротив, вознесся в языках огня в Страну Снов, вернулся на небесную родину: стоявший неподалеку ребенок будто бы видит «две крылатые фигуры, которые взвились и исчезли среди пламени» (С. 202).

Смерть излечила раненые крылья Ангела, восстановила его способность летать. Так и Белый в очерке Цветаевой от «неизлечимой болезни — жизни <…> вот только 8 января 1934 года излечился»… Кстати, и Цветаева, описывая панихиду в Париже по Белому («проводы сожженного»), символически осмысляет кремацию как акт, облегчающий Белому переход-отлет из чужого ему земного мира в другой, астральный. Нетрудно также провести параллели между сочувствующей Ангелу девушкой и мемуаристкой, понимающей природу Белого, принимающей его и в земном обстании, и в родной небесной стихии.

* * *

Возникает естественный вопрос, почему Цветаева-мемуаристка из огромной литературы, посвященной ангелам и прочим духовным существам, обратила внимание именно на повесть Уэллса «Чудесное Посещение». Думается, что ответ на этот вопрос содержится в главке «Примечание об ангелах», в которой Уэллс внятно объяснил, какого ангела он хотел бы и какого не хотел бы изобразить. Его герой — это «не Ангел, притронуться к которому — кощунство, не Ангел религиозного чувства и не Ангел народных поверий». Это не тот Ангел, который «был создан в Германии, в стране блондинок и семейной чувствительности», и не тот исполненный «силы и таинственности» Ангел иудеев, величественную красоту которого «увидал лишь Уильям Блэк» (С. 30–32).

Уэллс подчеркивает, что «тот Ангел, которого подстрелил Пастор <…> родом из страны прекрасных снов» (С. 32; напомним, что в очерке Цветаевой одна из ее «заочных» встреч с Белым происходит в «сновиденном белом доме с сновиденным черным парком»). «Будем откровенны, — интерпретировал Уэллс созданный им образ. — Ангел, фигурирующий в этой повести — Ангел Искусства <…>» (С. 30; «The Angel of this story is the Angel of Art»).

«Уэльсовский ангел» обладает, как, впрочем, ангелу и положено, музыкальным даром; он гениально исполняет на скрипке неведомые людям, чарующие мелодии небесной страны:

Рука ангела крепко ухватилась за гриф. <…> Смычок забегал взад и вперед, и в ушах Пастора заплясала ария, которой он раньше никогда не слыхал. <…> Пастор попытался было следить за музыкой. Ария напоминала ему какое-то пламя. Она вздымалась, пылала, качалась и плясала, исчезала и снова появлялась. Нет — она не появлялась снова! Другая ария, похожая на нее, и в то же время не похожая, вспыхивала вслед за ней, реяла на мгновение, исчезала. И еще другая, похожая, но непохожая. Это напоминало ему о язычках пламени, которые вьются и колышатся над только что зажженным костром. <…> Они вздымаются в бешеной пляске… одна догоняя другую… из пламени песни, гоняясь, извиваясь, изворачиваясь все выше, выше, к небу. Там, внизу горел костер, пламя без топлива на ровной площадке, и эти две флиртующие бабочки звуков, вздымались из него ввысь, одна за другой <…>

И вот опять этот мотив… желтое пламя, словно ветром развеянное веером, и то один, то быстрым взлетом ввысь — другой. Эти два языка пламени и света, гоняющиеся друг за другом в ясной бесконечности… (С. 86).

Однако ангельская музыка отнюдь не всеми воспринимается восторженно и далеко не всем открывает волшебную Страну Снов (туда на крыльях музыки во время Ангельской игры улетает Пастор). Ангельский концерт заканчивается сокрушительным провалом — после того как выясняется, что ангел никогда музыке не учился («Ему недостает систематической музыкальной подготовки» — С. 142; «Недостает еще четкости и чистоты. Ему предстоят еще многие годы упорной работы и усовершенствования…» — С. 143); что не может сыграть на заказ (так как не знает даже имен популярных композиторов) и, главное, что не владеет нотной грамотой («Он играл — весьма претенциозно — по слуху, а потом мы открыли, что он не знал ни одной ноты… ни одной. Его разоблачили перед огромной толпой» — С. 205).

Концепция ангельского творчества, изложенная Уэллсом, близка Цветаевой, регулярно демонстрировавшей скептическое отношение ко всяким стиховедческим анализам (в том числе, и к штудиям Белого) и бравировавшей незнанием стихотворной техники:

Значит, я — неграмотная. Я, честное слово, никогда не могла понять, когда мне пытались объяснить, что я делаю. Просто, сразу теряю связь, как в геометрии. <…> и только один страх, как бы не начали проверять. Если бы для писания пришлось понимать, я бы никогда ничего не смогла. Просто от страху.

Естественно, цветаевский страх, что ее, как не знающего нот «уэльсовского ангела», «разоблачат перед огромной толпой», был напускным, этакой своеобразной формой кокетства поэта, вполне знающего себе цену.

В понимании Цветаевой природа ангельского музицирования сродни природе поэтического слова. Мысль о «небесном» источнике вдохновения раскрывается в эпиграфе к первой части «Пленного духа» — к разделу «Предшествующая легенда». В качестве эпиграфа мемуаристка использовала две финальные строки из собственного стихотворения 1918 года:

В черном небе слова начертаны —
И ослепли глаза прекрасные…
И не страшно нам ложе смертное,
И не сладко нам ложе страстное.
В поте — пишущий, в поте — пашущий!
Нам знакомо иное рвение:
Легкий огнь, над кудрями пляшущий, —
Дуновение вдохновения!

Две финальные строки отсылают читателя к новозаветным событиям, случившимся на 50-й день после Воскресения и давшим основание для одного из важнейших христианских праздников — Дню Святой Троицы, или Пятидесятницы. В этот день произошло сошествие Святого Духа на апостолов, после чего они внезапно заговорили на языках, которых прежде не знали, и разбрелись по миру проповедовать Слово Божие: