— В девках ты засиделась, вот что скажу я тебе, — глядя на дочь, частенько говорит мать. — Иль уж почту брось, в колхоз иди, у нас оно веселей все же.
— Отвязалась бы, — недовольно цедила сквозь зубы дочь. — С рук сбыть скорей хочешь. Вот и замуж торопишь.
— Да я не об этом вовсе, а о том, что жизнь-то мелькнет мимо, заморозит холодом. И не согреет никто... В твои-то годы отец твой погиб уж. А в колхозе до сих пор вспоминают его добрым словом. В палисаднике вон березка радуется — тоже он посадил. А тебе — хоть трава не расти, как петуху дурному: прогорланил, а там хоть не рассветай...
Зина на мать не сердилась. Она понимала ее тревогу, а вот помочь не могла ничем. Разве замуж выйти, мужа в дом привести, чтоб облегчить материнские плечи от нелегкой мужской работы. Замуж выскочить — не проблема. По соседству, в леспромхозе, женихов пруд пруди. А как же любовь? Как жить с нелюбимым? Нет...
— Чего же сама-то не выходишь, — смеется Зина. — Кровь с молоком.
— Сроду ты, — машет рукой мать и уходит.
Марина, мать Зинина, и правда, крепкой была еще и не такой уж старой, чтоб о замужестве совсем не думать. В свои серединные годы она напоминала осенний куст рябины. Отцвела вроде, листва поддала, но созрели ягоды и горят на радость людям огненной красотой.
Зина смутно вспоминает давнишние послевоенные годы, когда зачастили к ним ухажеры, как называла насмешливо мать пришлых дяденек. А они несли Зинке в кулечках то пряников, то конфет. Больше других нравился ей высокий один со сплава. Остановился он квартировать здесь на все лето. А через неделю собрал пожитки свои и через двор к калитке направился.
— Дядя. Куда вы? — испуганно затараторила Зинка. — Лето ведь не прошло...
Выбежала мать из избы.
— Возьми деньги-то, ведь за все лето уплатил.
— Нужны они мне, как попу гармонь...
Она подошла к нему близко-близко, стыдливо и трепетно заглядывая в глаза, бессвязно заговорила:
— Не могу я так, без любви. И хороший ты, и красивый, а вот не могу. Не серчай...
— Да я не серчаю. Спасибо и на этом...
Как-то разбудил Зинку непонятный шум в комнате, где мать спала.
— Вот старый балбес, и он туда же тянет, — тихо смеялась мать.
По голосу Зинка догадывалась, что пришел к ним сельсоветский председатель Фадей Подрядов. Мурлыкал он что-то непонятное.
— Да вы что, с ума спятили, дядя Фадей?
— Марина, голубушка, — хрипел он.
Зина не знала, что делать. То ли кричать, то ль, зажавшись клубочком, уткнуться в подушку и лежать молча. Она никак не могла понять, зачем это старый дяденька пришел так поздно и почему голоса у него вдруг не стало, говорит все шепотом, хрипло, словно пить захотел, а воды нету.
— Марина, голубушка, — доносилось из другой комнаты.
— Уйди, дурачина. А то и взаправду скажу обо всем твоей-то.
— Да ты не вздумай... К ней по-хорошему, а она вон как привечает. Я все ж пока председатель здесь. Сама в ноги кланяться будешь.
Фадей ушел. А мать упала на неразобранную койку и глухо заплакала. Зинка испугалась, неслышно подбежала к ней, обняла ее теплые вздрагивающие плечи и тоже заплакала.
— Зинушка моя, сиротинка. Несчастные мы обе.
Мать вышла замуж поздно, когда Зинка училась уже в восьмом классе. Отчим пришел в дом с одним чемоданчиком. Работал он в конторе связи монтером. Какая-никакая в доме появилась мужская рука. К тому же два раза в месяц приносил Павел Реут, так звали отчима, зарплату. Подружки в школе позубоскалили на первых порах несколько дней, да и забыли все. Но сама Зинка продолжала страдать и ненавидеть отчима: был он немцем.
— Реут, наруби дров, — говорила мать, а у Зинки мурашки по спине.
Сидит, зубрит геометрию, забудется вроде и вдруг снова:
— Реут, а как в нынешнем году сено косить будем?
С отчимом Зинка не сошлась. Коса на камень. И с матерью из-за него разлад вышел. Она никак не могла понять, почему это вышла мать замуж не за того, молодого совсем сплавщика, который каждое лето навещал их, а вот за этого грузного, белесого, начинающего стареть немца. Что она нашла в нем? Может, зарплата смутила материнскую погоню хоть за маленьким, да достатком в доме?
Посмеялись подружки, ладно. Позубоскалили и бросили. Но как-то, возвращаясь из школы,, одноклассник ее Колька Красавин едко царапнул по сердцу:
— Эх вы, немца прикормили. Он может, фашист, отца твоего на войне стукнул. А вы пригрели его...
Метнулась Зинка домой. По скрипучему крыльцу влетела в сенцы. Рванула дверь в избу. Отчим стоял на корточках, разжигая поленья в голландке. В глазах Зины была только его широкая спина, туго обтянутая полотном рубахи. В слезах она кинулась к отчиму, замолотила кулаками по спине. Он приподнялся и встал. Зинка, не помня себя, яростно била его в живот, в грудь маленькими легкими кулачками.
— Зина, зачем? — тихо сказал Реут.
Она бы продолжала в бессильной ярости колотить его кулаками, если б случайно не подняла головы вверх. Отчим стоял неподвижно и глядел поверх ее головы куда-то вдаль. В глазах была такая тоска и отрешенность от всего, что Зинка опешила, смутилась. Она отступила на шаг и вдруг увидела мать. Та стояла в дверях, грузно облокотившись о косяк. Беззвучно плакала.
Отчим вновь нагнулся к голландке. Спички одна за другой неуклюже ломались в его руках. Наконец одна зажглась. Вспыхнула сухая лучинка. Печка разгорелась.
Он встал. Молча вытащил из-под кровати немудрящий, сбитый из фанеры и покрашенный наспех зеленой краской чемоданчик. Стал укладывать в него майки, носки, поношенный костюм.
Зинка перехватила его жалостливый, повинный взгляд. Он глядел на мать. Она подошла к нему. Положила ладонь на седеющую уже голову, сказала:
— Не надо, Павел. Куда теперь-то?
— Не могу я так. Вам плохо, и мне не лучше.
— Не надо, поздно уже, — еще раз сказала она.
На улице густела ночь. Через несколько дней они пошли в сельсовет и оформили брак, как положено, зарегистрировались.
И Зинка стала его законной, по документам, дочерью.
Потянулись тихие семейные вечера. Зинка готовила уроки за отдельным небольшим столиком. Сколотил его из свежих сосновых досок отчим. Мать, бойко перебирая стальными, спицами, вязала то варежки, то носки. Реут обычно сидел перед пылающей печуркой, словно согреться никак не мог, чинил старые телефонные аппараты. Изредка мать стеснительно, как бы извиняясь, спрашивала его о прошлом. Он откладывал в сторону отвертку, болтики, гайки. Задумчиво глядел в горловину печки. Блики пламени прыгали на его всегда спокойном лице. Он тихо, не торопясь, отбирая каждое слово, рассказывал о том, как в первые же дни войны попал в плен. Советские войска быстро катились к востоку. С пленными разговор был короток. Своих-то не успевали эвакуировать, а тут еще немцы.
— Троих, с кем я был, тут же расстреляли. А меня, как хорошо знающего русский язык, не тронули. Посадили в машину и под конвоем; быстро ретировали в тыл. В дорогу под бомбежку попали. В живых я да шофер остались. Конвойный мой погиб. Отступали мы вместе с русским фронтом, шофер, как встретит часть какую, упрашивает всех: возьмите, мол, немца пленного. Кое-кто отвечал ему: «Щелкни его — и точка, чего возиться», «Не могу, — отвечал он, — велели его доставить куда-то, а куда — я не знаю. Конвоир знал, да погиб».
Наверное, дней через шесть-семь встретился нам артиллерийский майор. Он-то и определил мою дальнейшую судьбу. Несколько месяцев пробыл я в тылу. А потом опять попал на фронт, переводчиком в разведку...
Видно было, как воспоминания жгуче обжигали его сердце, и потому мать редко заговаривала с ним о прошлом. Но она знала уже, что у него до войны была жена и сын, что он в конце сорок пятого узнал о их судьбе. Жена погибла в концлагере, а малолетний сынишка затерялся, жив он или нет, никто не знает.
Как-то Реут, уезжая в командировку в город, взял с собой и Зинку. Они долго ходили по шумным улицам. Обошли много магазинов. Отчим купил себе большею меховую шапку и спиннинг, матери взяли цветастый отрез на платье и вязаную кофту. Зинке — новое дорогое пальто и туфли. Купили целый килограмм ирисок «Золотой ключик» и, довольные, всю дорогу сосали вязкие сладкие конфеты.