— Увлечение этой музыкой — это что-то новое, — сказала Нанна. — Майя пристрастилась слушать такую музыку, так много и так громко, только в этом году. Волосы она красит лет с тринадцати. Она всегда была очень решительной молодой девицей, — говорила Нанна. — Зимой она сделала пирсинг — сначала на левой брови, потом на правой, а сейчас у нее блестящие кристаллики на подбородке, на носу и на губах.
Разговор о Майе зашел у нас незадолго до Рождества, когда мы сидели в кабинете и планировали, как отметить окончание занятий в школе, когда приглашать детей из детских садов, говорили о службе на Рождество и Новый год и распределяли обязанности.
Я предложила провести на Рождество ночное богослужение. Эту идею подала Майя: если все это для тебя что-то значит, Рождество, Иисус и заповедь о любви к ближнему, то нам следует в рождественскую ночь быть в церкви, а не копаться у себя дома в куче подарков. Я подумала, что, наверное, она права, попробовать стоило.
Я стояла перед письменным столом Нанны и вдруг, не знаю отчего, подумала о Майе и смерти ее отчима. Может, просто потому, что была ночь и тьма. Мне пришло в голову, что Нанна ни словом не обмолвилась о том, как Майя восприняла его смерть. Я спросила ее.
— Она не говорит о нем. Ни разу не всплакнула. Странно, — добавила Нанна, наклонив голову набок, что она обычно делала, когда думала, — ведь она как раз и проводила с ним времени больше всех. Часто они ходили в море вдвоем. Майя любила говорить о том, что когда-нибудь шхуна перейдет ей.
На узкой скамеечке у стены стояла их фотография, Нанна наклонилась, взяла ее и протянула мне. Они стояли в оранжевых комбинезонах на палубе этой небольшой рыбачьей шхуны. Майя, подняв одну руку, держалась другой за трос, она улыбалась и выглядела счастливой.
— Сейчас она до рыбы и дотронуться не хочет, — сказала Нанна и взглянула на экран компьютера. Она щелкнула пару раз мышью, а затем принялась набирать что-то. Я продолжала стоять, но мне стало ясно, что Нанна больше не хочет об этом говорить. Я положила фотографию и ушла к себе.
Однако сейчас все было тихо, и я могла слышать эту тишину. Казалось, что дом — это наконец заснувший зверь, и мне надо только похлопать его по спине и сказать, мол, спи дальше. Да-да, спи себе. Все в порядке. Синяя кукла — это всего лишь материя, игрушка. Как только она выпускает ее из рук, кукла исчезает.
Я сняла сапоги и пошла вверх по лестнице, вошла в гостиную моей квартиры на втором этаже. В центре стоял большой письменный стол; когда я въехала в дом, стол стоял в одной из комнат первого этажа. Я попросила помочь мне перенести его наверх, и сейчас он стоял перед окном.
В комнате было совсем немного мебели: слева, в углу у книжных полок — два кресла. У двери висела кукла Кристианы. Самым лучшим в этой комнате был вид из окна, свет. Как будто он обращался ко мне, говорил со мной, каждый раз, когда я сюда входила. Если я просыпалась ночью, я всегда шла сюда, подходила к окну и смотрела на огоньки вдали — на пологом склоне вниз к фьорду и на острове, край которого в том месте, где начинался мост, был виден из окна.
Я думала о том, что все огни, цвета этих огней, нити света, сети, все это взаимосвязано, каждый огонек светит сам по себе, но между ними есть связь. И я погружалась в это сплетение, стояла зимними ночами в комнате у окна и смотрела на огоньки, ползущие вниз. А там была вода и полная тьма.
Я подошла к письменному столу и увидела конверт с бумагами. Материалы к очередной встрече пасторов. Я уже прочитала их, когда получила. Конверт лежал поверх других бумаг, разбросанных по всему столу: листов диссертации, материалов, посвященных бунту саамов сто пятьдесят лет тому назад. В этом году встреча пройдет в том самом месте, где произошел этот бунт, — в поселке, расположенном в самом центре высокогорного плато. Семинар не имел никакого отношения к тому восстанию, которое я изучала уже много лет, и вот мне впервые предстояло оказаться на месте событий.
«Рано утром в понедельник 8 ноября толпа финнов ворвалась во двор дома, принадлежавшего хозяину лавки. Финны напали на лавочника и жившего в его доме ленсмана[4], кои оба находились во дворе. Финны убили и лавочника, и ленсмана, после чего сожгли дом лавочника, завладев частью домашнего скарба и товарной наличности. Жену лавочника и прислугу отвели в близлежащий пасторский дом, где заперли в гостиной вместе с семьей пастора и служанкой. Засим отстегали всех кнутом. Кроме них финны захватили в плен и других лиц — случайных приезжих, а также и окрестных жителей, не успевших сбежать из своих домов, — и заперли их в гостиной пасторского дома. Всех сех лиц также били кнутом. Сии происшествия продолжались до вечера оного дня»[5].
Таково было описание событий, которым была посвящена моя диссертация. В этом восстании саамов многие ниточки конфликта между саамами и норвежцами сплелись в один узловой вопрос — и этим вопросом был язык христианства. Мы проходили этот бунт на первом курсе, по истории религии — он считается одним из многих примеров кровавых столкновений, имевших место на севере. Однако меня этот конфликт задел за живое, мне казалось, что здесь скрывается что-то, в чем я обязана разобраться. Как будто он касается меня лично.
«Среди финнов в последние годы возникло религиозное движение, вызванное осознанием того, что они жили не по-христиански. Однако сие движение не ограничивалось обращением отдельных людей в истинную веру и их исправлением путем спокойного и благоразумного погружения в моральные и религиозные размышления в одиночку или вместе с другими. Довольно скоро сие движение вызвало у некоторых из таким образом пробужденных надменность и спесь, и их ревностные стремления внушили им мысль о том, что они призваны способствовать пробуждению и обращению ближних своих, и они осуществляли сие призвание самым неистовым образом — проявляя излишнее усердие и угрожая, а порой еще хуже — убивая и поджигая. Упорствующие и те, кто не хотел тотчас же обращаться, избивались кнутом, пока они не признавались в своих грехах, ибо покаяние в грехах считалось первым шагом на пути к обращению, так же как порка кнутом или розгами — обычным наказанием за нераскаянние. Во время обращения надобно было, чтобы предмет оного взывал к Иисусу Христу о помощи. И сим вновь обращенным они говорили: „Бдите! Обращайтесь! Исправляйтесь!“»
Во время бунта были убиты лавочник и ленсман. После суда двум саамам отрубили голову, многих присудили к уплате штрафа и отправили на юг страны в тюрьмы, смирительные дома и на исправительные работы. Присланные в конверте материалы содержали переписку между пастором и епископом до той ноябрьской ночи, когда случился бунт, и после нее, а также записи, сделанные во время судебного разбирательства, допросов и всего судебного процесса.
Все это означало, что выслушали только одну сторону. Но была и иная версия, версия другой стороны, которая не была ни записана, ни подтверждена документами. Эта версия читалась между строк в переписке пастора и епископа, и у меня был единственный способ как-то до нее докопаться — попытаться прочесть то, чего там не было, понять нечто ускользнувшее из их строк. Я старалась читать эти документы как многослойное повествование: читала написанное пастором и сквозь строки угадывала то, что он не стал писать, выпустил. Я обращала внимание на то, как он писал, какие слова выбирал, какой смысл в них вкладывал и какое впечатление создавалось в результате. Я читала оба рассказа — написанный и другой, скрытый и в сказанном и в недосказанном.
Да, но что я имела в виду, говоря, что камнем преткновения стал язык, если высказалась лишь одна сторона — сторона, облеченная властью?
Библия была переведена на саамский язык, и саамы приобщились к всеобщему языку, где есть такие слова, как «грех» и «вина», «обращение», «прошение». «Средь арестованных есть такие, кто благодарил меня, ибо я дал им Новый Завет на их родном языке и возможность судить».