В сентябре грозы и на юге России значительно реже, чем среди лета. Но, по поговорке "редко, да метко", гроза долго не унималась. Настоящего дождя все еще не было; падали временами только крупные капли. Но молнии беспрестанно разрезали темный полог туч; гром так и перекатывался с одного края неба до другого, а гулкое эхо вторило с нагорного берега реки. Сквозь этот-то неумолчный гул и грохот, сквозь вой и свист ветра в снастях и шумный плеск волн о деревянный корпус "Сокола"-корабля в каморку двух узников-боярчонков долетали нестройные песни подгулявшей вольницы, грубый смех и грубая брань.
— И опять она должна сидеть там с этими гуляками! — заметил со вздохом Юрий.
— Кто? Княжна? — отозвался Илюша. — За атаманским столом сидят все-таки старшины…
— Да чем они лучше простых казаков? Тем, что навыкли больше проливать человеческую кровь?
— Но княжна не хотела ведь давеча бежать с нами? Ей лестно, значит, стать атаманшей.
— Нет, этому я все еще не верю; что-нибудь да не так.
— Так вызнай от нее самой.
— Легко сказать: "Вызнай"! Но как только выдастся случай, спрошу ее, непременно спрошу.
Точно навстречу желанию Юрия, дверца каморки снаружи растворилась, и к заключенным заглянул молодой казак — один из прислужников атамана.
— Пожалуйте-ка оба к атаманскому столу.
Юрий быстро переглянулся с братом: "Вот, дескать, и случай!"
— А княжна еще там? — спросил он казака.
— Полонянка-то? Там. А что?
— Да так… Идем, Илюша.
Пировало казацкое начальство, несмотря на разыгравшуюся непогоду, на палубе, но с подветренной стороны, под защитою рубки. Все были, видимо, уже сильно навеселе, в том числе и сам атаман. Рядом с ним сидела злосчастная Гурдаферид, разодетая, без сомнения по его же требованию, в праздничный наряд, блиставший золотом, серебром и драгоценными каменьями. Перед нею стоял также золотой кубок, отпитый уже наполовину.
— Что, молодчики мои, острожнички, как живете-можете? — насмешливо-ласково приветствовал двух боярчонков Разин. — Все у нас ноне угощаются, так и для вас лишняя чарочка найдется.
— Нам с братом пить не в привычку, — уклонился Юрий.
— Лиха беда начало, — заметил Шмель, наливая каждому из братьев по полной стопке. — Первая колом, вторая соколом, а прочая мелкими пташками.
— Нет, мы пить не станем, — заявил решительно и Илюша.
— Да что вы — мужчины али красные девицы? — не отставал Шмель. — Ноне, вишь, и наша царевна душа-девица добрым винцом не брезгает.
— Ну, будет, не трожь младенцев! — сказал, нахмурясь, атаман и покосился на свою полонянку, которая поникла отуманенной головкой, как обломанный в стебельке цветок. — Пущай покамест так посидят, уму-разуму поучатся. Ты, Осип, не досказал нам еще про твоего Мишку. Что было с ним дальше-то?
— А дальше пошла уж самая потеха. Рос он у меня не по дням, а по часам; ручной медвежонок Мишка стал заправским медведем Михайлой Потапычем, по прозванью Топтыгин. Случилось тут ввечеру, иду я в кружало, а Михайло Потапыч мой опять за мной увязался. Хорошо. Пришли, сел я на лавку, а он-то, глядь, прямехонько к стойке, да к бочонку с вином. Запомнил, знать, разбойник, с прошлого раза, что кабатчик для смеху угостил его тоже из бочонка. Схватил теперича лапами бочонок, опрокинул, да и вышиб втулку. Вино полилось на пол рекой. А ему и любо: давай лакать. Ну, хозяину это, знамо, не гораздо показалося; выскочил из-за стойки, да давай отнимать у него бочонок, пока не все вино еще вытекло. А Топтыгин мой, озлобясь, что не дают ему всласть нализаться, мигом его облапил, подмял под себя, так что ребра хрустнули. Накинулись тут на него хозяйские молодцы, а он лапой одного по зубам — два зуба вышиб; другому рубаху с плеча, да с рубахой и мяса клок. Вижу: шутки плохи; вылил я на проказника целый ушат воды. Выпустил он тут из лап кабатчика, а тот еле уже дышит, и по сей час, я чай, клянет моего Михаилу Потапова сына Топтыгина.
Наградой умелому рассказчику был раскатистый хохот подгулявших товарищей и самого атамана. Не могли удержаться от смеха и оба боярчонка. Одна только Гурдаферид не разделяла общей веселости; выражение ее печальных чернобархатных глаз стало как будто еще печальнее и строже. Заметил это и рассказчик, и был, видимо, задет за живое.
— Да что ты, Несмеяна-царевна, надулась как мышь на крупу? — вскинулся он на нее. — Одно слово: баба!
— Баба бабе розь, — внушительно проговорил Разин, — и про мою княжну никто словечка дурного ронить не моги!
— "Не моги, не моги!" — передразнил его Шмель, наглость которого в хмелю не знала уже удержу. — И сам-то ты, Степан Тимофеич, с нею обабился! Какой же ты, скажи, после этого атаман казацкий?
Шмель не был даже есаулом, а только сотником; продерзость его не могла быть долее терпима. Но прежде чем Разин собрался с ответом, над головами пирующих грянул такой оглушительный удар грома, в глаза им сверкнула такая ослепительная молния, что все разом вздрогнули и зажмурились. В тот же миг через всю реку от берега до берега пронесся бурный вихрь, от которого река разом взволновалась, а соседние струги с треском ударились об атаманский корабль так, что сидевшие за атаманским столом едва усидели на своих местах.
— Вот и наша кормилица Волга-матушка на тебя осерчала, — продолжал неугомонный Шмель. — На пагубу нашу, что ли, крест тебе нами целован? Хочешь ты еще над нами атаманствовать, так распростись-ка со своей басурманкой! А нет, так распростись с атаманством! Верно я говорю, братцы?
Вопрос был поставлен ребром. Ни один из остальных старшин на него не отозвался: никто из них, видно, не решался еще выступить точно так же открыто против своего грозного начальника. Однако никто и не возражал Шмелю, точно все выжидали: как-то теперь атаман поведет себя?
В первый миг глаза его вспыхнули дикою яростью. Он схватился за кинжал, и жизнь забывшегося сотника висела, так сказать, уже на острие этого кинжала. Но благоразумие и сила воли,
почти никогда не покидавшие Разина, и на этот раз взяли опять верх.
— За пьяной пирушкой, Осип, сменять атаманов не положено, — проговорил он, глубоко переводя дух. — Не такое это пустяшное дело. Наутро и сам ты, может, еще одумаешься. А у Волги-матушки я и вправду еще в большом долгу. Пора мне с нею рассчитаться!
И, говоря так, он взял за руку сидевшую рядом с ним "басурманку", вывел ее из-за стола и поднялся с нею по ступенькам на возвышенную часть кормы своего "Сокола"-корабля.
— Ах ты, Волга-матушка, река великая! — возгласил он торжественно-грустно. — Много дала ты мне и злата, и серебра, и всякого добра, наделила меня и славою, и честью. А я о сю пору ничем тебя не отдарил. Прими же от меня, Волга-матушка, самое дорогое и милое, что ни есть у меня на свете!
И, схватив Гурдаферид в охапку, он с размаху бросил ее вниз в бушующие волны.
— Хорошо ли я сделал, товарищи?
— Хорошо, хорошо! — раздалось тут единодушное одобрение старшин. — Давно бы так, батюшка!
Но что это с Юрием? Он подбегает к борту, одним махом его перескакивает и летит также в глубину.
"Он за нею, но одному ему ее не спасти!" — мелькнуло в голове у Илюши, и сам он следует уже примеру Юрия, прыгает через борт.
Плавал Илюша немногим разве хуже своего старшего брата и тотчас выплыл опять на поверхность. Но волнение на реке было необычайно сильное. Мальчика то низвергало в водяную бездну, то выносило снова вверх на пенистом гребне волны. С такого-то гребня при блеске молний он различил в ста шагах от себя вниз по течению голову Юрия, а еще далее шагов на сто что-то цветное — без сомнения, платье Гурдаферид.
Вдруг небеса разрядились полным зарядом громоносных стрел, непроницаемая завеса в вышине разорвалась и полил дождь не дождь, а страшнейший ливень, сплошной водопад. По лицу и темени Илюши хлестало до жестокой боли, и ему ничего не оставалось, как зажмуриться. Его одежда и обувь, пропитавшись водой, тянули его вглубь пудовою тяжестью, а все тело от холодной сентябрьской воды начинало уже коченеть. Приходилось, не раскрывая глаз, наугад работать руками и ногами, чтобы самому только не пойти ключом ко дну.