Изменить стиль страницы

Самой Кате Сушковой было тогда уже восемнадцать лет, и потому вполне понятно, что с шестнадцатилетним школьником, который притом был малого роста и казался оттого еще моложе, она обходилась как с «мальчиком».

«Он учился в университетском пансионе, — рассказывает она, — но ученые его занятия не мешали ему быть почти каждый вечер нашим кавалером на гулянье и на вечерах. Все его называли просто Мишель, и я так же, как и все, не заботясь нимало о его фамилии. Я прозвала его своим чиновником по особым поручениям, и отдавала ему на сбережение мою шляпу, мой зонтик, мои перчатки; но перчатки он часто затеривал, и я грозила отрешить его от вверенной ему должности».

Сушковой и на ум не могло прийти, что этот мальчик сочинял уже поэмы; что он пробует приспособить «Цыган» Пушкина к опере; что в голове у него роится несколько драм. Так, по прочтении романа Шатобриана «Атала» он задумал трагедию об американских краснокожих, угнетаемых испанцами; удельный период русской истории подал ему мысль для драмы «Мстислав Черный»; римская история навела его на две новые драмы — «Марий» и «Нерон». Но все эти сюжеты должны были отойти на задний план перед трагедией «Испанцы», которую внушило ему семейное предание, будто бы фамилия Лермонтовых происходит от испанского владетельного герцога Лерма, бежавшего из Испании в Шотландию. Наконец, Шиллеровы «Разбойники» и «Коварство и любовь» вдохновили его к драме «Menschen und Leidenschaften» («Люди и страсти»), темой для которой послужила собственная его семейная жизнь, а именно — борьба из-за него, Мишеля, между бабушкой и отцом.

Учебные занятия, а еще более неопытность пера не дали начинающему поэту совладать ни с одним из перечисленных сюжетов. А тут вдруг, по высочайшему повелению, пансион при университете был закрыт и самое заведение переименовано в гимназию. Лермонтов подал просьбу об увольнении, и бабушка стала подумывать уже о том, чтобы отвезти его доканчивать образование за границу; но дело не устроилось, и юноша поступил в московский университет.

Настало лето 1831 года. Арсеньева с внуком осталась гостить близ Москвы, у родственников своих Столыпиных, в селе Средникове. В трех верстах оттуда, в имении своем Большакове, проводили лето Сушковы, а в полутора верстах от последних жили и Верещагины.

«В деревне я наслаждалась полной свободой, — говорит Катя Сушкова. — Сашенька (Верещагина. — В.А.) и я по нескольку раз в день ездили и ходили друг ж другу, каждый день выдумывали разные parties de plaisir: катанья, кавалькады, богомолья… По воскресеньям мы езжали к обедне в Средниково и оставались на целый день у Столыпиной. Вчуже отрадно было видеть, как старушка Арсеньева боготворила внука своего Лермонтова: не нахвалится, бывало, не налюбуется на него… Сашенька и я — мы обращались с Лермонтовым как с мальчиком, хотя и отдавали полную справедливость его уму. Такое обращение бесило его до крайности: он домогался попасть в юноши в наших глазах, декламировал нам Пушкина, Ламартина и был неразлучен с огромным Байроном. Бродит, бывало, по тенистым аллеям и притворяется углубленным в размышления, хотя ни малейшее наше движение не ускользало от его зоркого взгляда. Как любил он под вечерок пускаться с нами в самые сентиментальные суждения! А мы, чтоб подразнить его, в ответ подадим ему волан или веревочку, уверяя, что по его летам ему свойственнее прыгать и скакать, чем прикидываться непонятым и неоцененным снимком с первейших поэтов».

В отпор, вероятно, подобным насмешкам, Лермонтов написал в альбоме Кате Сушковой известные прекрасные стихи:

Нет, я не Байрон, я другой,
Еще неведомый избранник, —
Как он, гонимый миром странник,
Но только с русскою душой… и т. д.

Но Сушкова по-прежнему видела в нем только полуребенка и продолжала потешаться над ним.

«Еще более посмеивались мы над ним в том, — говорит она, — что он не только был наразборчив в пище, но никогда не знал, что ел: телятину или свинину, дичь или барашка. Мы говорили, что, пожалуй, он со временем, как Сатурн, будет глотать булыжник. Наши насмешки выводили его из терпения, он спорил с нами почти до слез, стараясь убедить нас в утонченности своего гастрономического вкуса. Мы побились об заклад, что уличим его в противном на деле. И в тот же самый день, после долгой прогулки верхом, велели мы напечь к чаю булочек — с опилками! И что же? Мы вернулись домой утомленные, разгоряченные, голодные, с жадностью принялись за чай, а наш-то гастроном Мишель, не поморщась, проглотил одну булочку, принялся за другую и уже придвинул к себе третью; но Сашенька и я — мы остановили его за руку, показывая в то же время на неудобоваримую для желудка начинку… Тут не на шутку взбесился он, убежал от нас и не только не говорил с нами ни слова, но даже не показывался несколько дней, притворившись больным».

К этому времени относятся следующие строки Лермонтова (от 7 июня 1831 года) к приятелю его, Поливанову:

«Любезный друг, здравствуй! Протяни руку и думай, что она встречает мою; я теперь сумасшедший совсем… Нет, друг мой! Мы с тобой не для света созданы. Я не могу тебе много писать: болен, расстроен; глаза каждую минуту мокры: source intarissable (неиссякаемый ключ). Много со мной было…»

Уединяясь от своих обидчиц-барышень, он старался забыться в изучении Байрона, Гете, Руссо, усердно переводил поэмы первого из них, работал над оригинальною поэмою «Демон» и над большою романтической драмой в прозе «Странный человек», в предисловии к которой говорит: «Я решился изложить драматически происшествие истинное, которое долго беспокоило меня и всю жизнь, может быть, занимать не перестанет. Почти все действующие лица писаны мною с природы; но те, кои могут узнать, с кого они взяты, едва ли откроют это миру. Читатель, верно, пожалеет о судьбе молодого человека, который подавал столь блистательные надежды и от одной безумной страсти навсегда потерян для общества…»

«Молодо-зелено», — повторила бы, вероятно, за Мерзляковым Катя Сушкова, если бы вообще знала о существовании новой драмы.

И точно: будь молодой человек так несчастлив, как он минутами воображал себя, он не утешался бы такими ребячествами, как ночные прогулки с юношей-соседом Лаптевым в самодельных папочных рыцарских латах по разным «страшным» местам: по кладбищу, к развалинам старой башни, к так называемому «Чертову мосту»; не стал бы, по возвращении оттуда, пресерьезно воспевать свою неустрашимость:

Спокоен я. Душа пылает
Отвагой. Ни мертвец, ни бес —
Ничто меня не испугает.

В это же лето, благодаря семинаристу Орлову, молодому учителю двоюродного брата Лермонтова, Аркадия Столыпина, поэт впервые познакомился с русскими народными былинами, по образцу которых шесть лет спустя написал свою превосходную былевую поэму из времен Иоанна Грозного «Песня про купца Калашникова».

V

До окончательного переезда осенью из Средникова в Москву Столыпины, Арсеньева с внуком и соседи их — Сушковы и Верещагины — собрались на богомолье в Троицко-Сергиевскую лавру. На монастырской паперти попался им слепой нищий, которому в деревянную его чашечку всякий из наших богомольцев бросил мелких денег.

— Пошли вам Бог счастья, добрые господа! — пожелал им слепец. — А вот намедни приходили сюда тоже господа, тоже молодые, да шалуны, — насмеялись надо мною: наложили полную чашечку камешков. Бог с ними!

По возвращении из лавры, проголодавшиеся барышни засуетились около обеденного стола; Лермонтов же, стоя на коленях перед стулом, быстро писал что-то карандашом на клочке серой бумаги. Все уселись уже за ботвинью, окликали его, — он ничего не слышал. Вдруг он вскочил с пола, тряхнул головой и, усевшись на свободный стул против Кати Сушковой, подал ей через стол стихотворение, начинавшееся словами: