Тут же котелок с водой. Туалетом служила стальная немецкая каска. Она стальная, прочная. Возле вермахтовского орла вмятина от осколка.
В землянке было холодно, словно не только холодный воздух, но и промёрзшие земляные стены вытягивали из тела тепло.
Лученков осторожно, чтобы не поднять шума, достал из кармана кусок чёрного сухаря, запихнул за щёку. Лёг на солому, поглубже натянул ушанку с завязанными под подбородком ушами, скрестил руки на груди, засунув ладони под мышки, склонил голову, стараясь дышать за ворот телогрейки. Так было теплее. Затих, и стал медленно и аккуратно рассасывать сухарик.
Усталость и какое-то внутреннее отупение сковывали мозг. В голове лениво
билась только одна мысль.
-Расстреляют!.. Расстреляют...
Перед глазами почему то вставали не те, кого он убил и кто погиб на его глазах, а расстрелянные Шульга и Евсеев.
«Это быстро,— думает он, одновременно ощущая биение пульса в висках.— Одно мгновение… и ничего уже не будет, ни боли, ни страха!»
Эта мысль наполняла тело свинцовой тяжестью, сковывала тело, и не было сил сопротивляться в поисках выхода. И все же надо было что-то делать, как-то искать спасения.
С этой мыслью он задремал, свернувшись в клубок в углу землянки.
Кажется, он даже заснул – будто шёл, шёл по шаткому льду и упал в прорубь, – но в проруби оказалась не вода, а земля – причём горячая, словно разогретая, и очень душная.
Спал в этой душной земле.
Потом лежал, закрыв глаза, и пытался ничего не слышать, ничего не понимать, ничего не помнить.
“А вот я сейчас открою глаза и увижу маму, – молил он. – И окажется, что я дома, и мне двенадцать лет, и меня ждёт варенье, и паук поймал в углу муху, и она там жужжит, и я придвину стул и, привстав на цыпочки, буду смотреть, как он там наматывает на неё паутину, чтоб потом утащить добычу в щель. А мать скажет: «Сынок, неужели тебе не жалко муху! Господи, что ж она так жужжит!»
И совершенно неожиданно в сон ворвался долгий свистящий звук:
Ши-ш-ш-р-р-ш-ш-ш...
И взрыв- Тр-р-рах!.. Лоп-лоп-лоп... И еще- Тр-р-рах! Тр-р-рах!.. Шр-рик!
В голове мелькнула одна единственная мысль. «Что это»?
Новый взрыв отбросил его к двери. Блиндаж вздрогнул и осел. Показалось, что сейчас обвалится потолок.
По спине забарабанили комочки земли. Снова взрыв. Завоняло сгоревшим тротилом. Пыльным, удушливым смрадом забило дыхание. Во рту, в глазах, ушах — песок и земля. Неужели прорвались немцы?
Выставив впереди себя обе руки и ощупывая ими стены тесного блиндажа, он на коленях пополз к светящемуся проёму, где до взрыва находилась дверь в блиндаж. Сейчас там зияла дыра. Отплёвываясь и моргая, дрожащий, безумный, пытаясь ухватиться за дрожащую землю он выполз наружу.
Глаза были запорошены песком. Руки ходили ходуном. Рот был сух.
Стоя на коленях, дрожащими руками сгребал с земли снег, глотал его с жадностью, дрожа и кашляя.
Прямо перед входом, на вырванной с корнем сосне обвис мертвый боец, сплошь осыпанный мелкими комьями земли. Лицо убитого уткнулось в хвою. Из грязного воротa шинели, торчала худая мальчишеская шея.
На стриженом зaтылке чернело пятно подсыхающей крови.
На ветке соседнего дерева раскачивался кусок человеческого кишечника.
С большим усилием Лученков встал на ноги. Его всего вело, словно пьяного, кидaло из стороны в сторону, в голове взрывалось и гудело.
Среди перебитых и поваленных деревьев, в переломанном кустарнике, на закопченном гарью рыхлом снегу вповалку лежали тела бойцов и командиров.
Их было много. Может, десять, может быть двадцать или даже больше… Разорванные и исковерканные снарядными взрывами, побитые осколками. На подтаявшем снегу лужицы замерзающей крови, оторванные руки, ноги, перевёрнутая кухня. Воронки, комья земли на снегу, едкий запах сгоревшего тротила.
Крупнокалиберные снаряды превратили лес в острые иглы и спицы. Стволы расщепило, людей убивало не только снарядами и осколками. Снаряды разрывали деревья, а те на части рвали людей, нанизывали их на расщеплённые стволы, словно на гигантские зубочистки.
Лученков сначала шёл, а потом побежал через лес. Бежал он недолго, пока было дыхание.
Пот катился градом по его лицу, и сердце трепыхалось где- то в горле. Ему не хватало воздуха, и он с хрипом втягивал его открытым ртом.
Остановившись, чтобы поправить шапку он дотронулся до лба. Лоб был потный. Глеб приложил к лицу снег, тот быстро растаял и потёк по лицу. Рукавом телогрейки он вытер лицо, потом почувствовал, как горячий пот течёт между лопатками.
Сил уже не было. В темноте совершенно не было видно дороги, и Глеб побрёл наугад, стараясь, уйти как можно дальше. Под сапогами громко скрипел снег, большие и малые деревья, были похожи на огромных великанов, вставших во весь рост. Глеб равнодушно обходил их, в ушах стучало, и кровь ухала в висках.
Внезапно, впереди него загремела длинная пулемётная очередь.
Тр-р-та-та! Тр-ра-та-та-та! Пиу-пиу-пиу!– спереди и с боков рвали мерзлую землю пули.
В уши ударил крик:
– Хальт!
Сильный удар в левое бедро. Боли не чувствовалось, но нога моментально онемела. Штанина быстро намокала.
Наверное, всё же здорово задело, если нога совсем отказывалась слушаться. Он привалился спиной к поваленному дереву, медленно подплывая кровью. Снег под ним уже был мокрый и красный.
В сапоге было мокро. Глеб чувствовал, как вместе с кровью из него вытекает жизнь. Он торопливо стащил с себя ремень, перетянул ногу. Потом, рванул зубами упаковку индивидуального пакета и начал бинтовать ногу прямо поверх штанины. От усилий на лбу выступила испарина.
Сознание медленно меркло и сердце затихало от слабости.
Ему показалось, что рядом краснеет бок печи и протянул к нему руки.
Боль ещё некоторое время жила в напряжённой ноге. Тело холодили закровяневшие ватные штаны, неприятной ледяной коркой прикрывающие ноги.
Но больше физической боли он страдал душевно, от осознания несправедливости, случившейся с ним.
«Водки бы сейчас,— подумал он,— да на нары. И уснуть, чтобы не проснуться.
Ещё вчера вечером, у сосны, мне хотелось жить. Но, оказалось, что еще больше я хочу умереть».
Вдалеке показались двое немцев. Они медленно шли по опушке леса в его направлении. Один был высок ростом, здоровенный, словно кузнец Вакула. Карабин на его шее казался детской игрушкой.
Второй был приземистый, плотный, с рыжеватой щетиной на обветренном лице.
Лицо у него было уже немолодое, лоб и щёки густо изрезаны морщинами, и над висками серебрились поседевшие клочки волос. С левой стороны пояса висела кобура пистолета. На плече болтался автомат.
На его грязном, испачканном рукаве Лученков заметил ефрейторскую нашивку из темно-зеленого сукна в виде равностороннего треугольника, обращенного углом вниз.
– Ну вот и всё, - подумал он. Но страха не было.
Увидев Лученкова, немцы остановились. На заросшем, немолодом лице
ефрейтора отразилось удивление.
Но что-то в этом немце было не так. Взгляд Лученкова зацепился за его широкий кожаный ремень, на котором висела кобура. Это был не форменный немецкий ремень, а кожаный командирский, с прорезной звездой на пряжке. Эта мысль не успела сформироваться в вывод. Она ушла, испарилась, потому что немцы подошли и встали рядом.
– Ауфштейн, - сказал ефрейтор равнодушно.
Лученков отрицательно покачал головой, показывая рукой на ногу:
– Найн! Их бин кранк. Ранен я. Не видишь?
Оглянувшись по сторонам, немец насупил брови и стал снимать с плеча автомат.
Лученков приподнялся
– Стреляй, сука волчья! Давай шиссен! Понимаешь меня, сучий потрох?
– Понимаешь! - Неожиданно сказал ефрейтор на чистом русском языке и окинув Лученкова быстрым внимательным взглядом. - Из штрафников что ли? А ну-ка Володя, помоги земляку.
Вакула сноровистым движением поднял Лученкова с земли, закинул его себе на спину и пошел по обочине дороги. Он нес его легко и свободно, разговаривая со своим товарищем. При этом, прилепясь к его нижней губе, дымил желтый окурок сигареты.