Изменить стиль страницы

Сергей ходил теперь уже совершенно бодро, хотя и с палкой; по настоянию Надежды Ивановны ему при перевязках стали залеплять не закрывшуюся еще рану полосками липкого пластыря. Она видела это в систовском госпитале и удивлялась тому, что «немцы» упорствуют обходиться без такого практического средства для выздоравливающих раненых — не сбивать перевязку.

Вспрыскивания морфина были давно оставлены. Многие знаменитости медицинского мира, и русские, и иностранные, проезжавшие в это время Бухарестом и интересовавшиеся раною Верховцева, настойчиво требовали, чтоб он оставил морфин как ослабляющий его организм и задерживающий выздоровление, но Сергей, после неоднократных попыток, отказывался, обещая сделать это после, когда он будет крепче.

— После вы так привыкнете, что будете уже не в состоянии обходиться без него.

— Нет, я уверен, что сумею отвыкнуть, когда сделаюсь сильнее и боли уменьшатся.

Дело оказалось настолько серьезным, что когда один раз вздумали тихонько убавить положенную порцию морфина, то, вместо успокоения, Сергей был охвачен жесточайшею лихорадкой, продолжавшеюся всю ночь.

Однако процесс отучивания организма от яда оказался легче, чем можно было ожидать: один вечер заменили морфий хлоралом — больной заснул; другой раз стаканом крепкого вина — опять заснул; там опять хлорал, вино и вино, и через неделю Верховцев засыпал своим натуральным сном без всяких «средств», так что лежавший в соседней палате кавалерийский полковник с раздробленною рукой присылал потом узнавать секрет Сергея: каким образом удалось ему отвыкнуть от морфина, от которого бравый полковник не мог отвязаться?

____________________

Доктора не допускали и мысли о возможности скорого выхода из госпиталя и отъезда с незакрытою раной. Со стороны было также не мало советов искренней дружбы ехать в Россию отдохнуть и работать там. «О чем вам хлопотать, зачем беспокоиться и рисковать жизнью?» — говорили ему, но вопрос этот был уже бесповоротно решен между молодыми людьми и даже день отъезда назначен. Как раз в это время пришло известие о битвах гвардии под Горным Дубняком и Телишем, о том, что Плевна осаждена, наконец, вполне, кольцо сомкнуто и что решительные события были недалеки. Ехать при таких условиях в иное место, кроме скобелевского отряда, казалось Верховцеву нечестным.

Когда настал день отъезда, Сергею и сестрам стало жаль госпиталя, — места, в котором они столько пережили и перечувствовали, где все с ними были так добры и внимательны.

Как раз в этот день умер один из офицеров соседней комнаты, раненный на третьем же штурме. Рана его шла было хорошо, но он захватил тиф, пожелтел, стал день и ночь бредить. Еще накануне Верховцев ходил к нему и хотя ухаживал за ним, но беседовать уже не мог, так как больной все время говорил вздор: ясно и спокойно рассказывал, не сводя с одной точки своих стеклянных глаз, о том, что не далее, как в эту ночь он ездил в Плевну и только что оттуда воротился, — теперь он отправился туда, откуда еще никто, говорят, не возвращался. Его похоронили торжественно, с хором музыки, и Верховцев с сестрами проводили соотечественника. Потом, распрощавшись с докторами и всем штатом госпиталя, они выехали по железной дороге в Журжево, а там наняли вольного извозчика с коляскою, обязавшегося служить за Дунаем сколько потребуется.

Свежим, почти зимним, но солнечным днем поехали друзья вдоль Дуная. Наташа была пока в восхищении, и даже Надежда Ивановна несколько развлеклась от мрачных дум, навеянных на нее этою новою поездкой в места «военного ада», как она называла войну.

Если бы не мысль о предстоявшей разлуке, Наталочка была бы вполне счастлива, но теперь, не доезжая Систова, она уже начала грустить, а там совсем упала духом, и внушенное ей женихом храброе решение стойко перенести разлуку поколебалось.

Ни возвращение на старую квартиру, часть которой была занята какими-то возчиками-евреями, ни свидание с добрым доктором Федором Ивановичем, искренно обрадовавшимся встрече, не могли отвлечь ее от одной неотвязной, гнетущей мысли о близкой разлуке с Сергеем. Несколько утешало ее то, что они будут недалеко один от другого и станут переписываться, также и его обещание не рисковать жизнью, думая и помня о ней. Все-таки было очень тяжело, и они долго крепко сжимали друг друга в объятиях и еще крепче целовались перед расставанием.

— Прощай, Сергей, береги же себя, возвращайся скорее!

— Прощай, Наташа, прощай, дорогая, милая, хорошая! Прощайте, тетя, — улыбнулся он Надежде Ивановне, совсем растроганной горем своей племянницы, которую ей никогда еще не доводилось видеть в таких слезах.

— Еще кабы он берег себя, тетя. Наверное, опять пойдет в опасность. Ведь как я его уговаривала доехать в коляске, — нет, взял лошадь у какого-то казацкого офицера их отряда и поехал верхом. Ну, как он доедет? Что с ним будет, что с ним будет? Кажется, я не увижу его больше!

Тетя, сама внутренно глубоко огорченная, все-таки принялась уговаривать свою девочку, даже усовещевать; ее главный довод был все тот же: «Все мы, душа моя, под богом ходим, и волос не спадет с головы нашей без воли его».

VI

Дорогой Верховцев задумался о том счастье, которое ждало его в недалеком будущем, заслужено ли оно? Если не заслужено, то заслужится.

Он, всегда живший независимо, ревниво охранявший полную свободу мыслей и поступков, разделит теперь свою судьбу с другим человеком, который может просто соскучиться в постоянном обществе его и его литературных работ; не слишком ли он рискует, не выйдет ли помехи в работе, в выборе знакомств, местожительства, во всех его вкусах и привычках?

Вероятно, нет, отвечал он сам себе. Есть повод надеяться, что, напротив, будет поддержка во всем этом, так как товарищем будет человек неглупый, любящий, преданный ему, — сомневаться в любви и преданности Наташи он не мог, настолько-то он наблюдал и знает людей.

Чувство беспокойства, однако, не унималось, и под влиянием меланхолического настроения, вызванного, может быть, столько же разлукой, сколько и пустынностью дороги, по которой лишь изредка попадались отдельные казаки да братушки-болгары, Сергей раздумался о прошлом, настоящем и будущем своей деятельности, светлых, добрых и неприятных, тяжелых сторонах ее.

Нет ли какого-нибудь недоразумения между ним и Наташей? Может быть, она полюбила не столько лично его, сколько что-нибудь такое, что видит в нем, но чего в действительности нет? Например, талант, о котором бабушка еще надвое сказала, есть он у него или нет? Что из того, что не одна она, а многие, почти все, предполагают его в нем? В часы неудач и упадка духа сам он искренно думал, что у него нет настоящего призвания к литературе, темперамента литератора, а находят его, пожалуй, потому, что общество любит всякие новинки: старые имена в литературе и искусстве надоедают скорее, чем на других поприщах человеческой деятельности, и им охотно находят заместителей в новых людях, подкупающих молодостью и оригинальностью. Да и оригинальность-то есть ли в нем? Сам себе он должен был признаться, что в юности многие писатели имели на него влияние и некоторые из его работ были прямо навеяны примером. Допустим, однако, что она, т. е. оригинальность, есть, — ведь этого еще недостаточно и время только покажет, действительно ли она соединена с творческим духом.

Наташа, в искренности которой он не сомневался, говорила ему, что мысли и речи его с первого знакомства показались ей сильны, образны, выразительны, не похожи ни на что, прежде ею слышанное и читанное. В этом есть, может быть, правда, но ведь она натура непосредственная, слишком неопытная и впечатлительная, ее оценка натурально снисходительна. Лично сам он далеко не удовлетворялся тем, что делал, — почти все ему казалось вымученным, добытым не талантом, а тяжелым трудом.

Обыкновенно он долго вынашивал в голове запавшую туда мысль нового создания, повести, романа, и чем долее носился с нею, тем яснее и легче выливались потом его мысли на бумагу.