Изменить стиль страницы

— Я должен вам сказать… — начал он запинающимся голосом.

— Что Свен? — вскрикнул я сдавленным от страха голосом.

Он взял себя в руки, отбросил назад свои кудри, вызывающе посмотрел на меня и заявил, выпалив как на духу, что на следующий день он уезжает В Падую, куда его отец посылает его учиться в сельскохозяйственный институт.

20

Я стоял посреди двора ни живой, ни мертвый и тупо смотрел в дверь, за которой только что скрылся Свен. Голос на втором этаже притих. Мать с сыном, наверно, с любопытством разглядывали меня сквозь жалюзи. Я залез на велосипед и принялся яростно крутить педали, мчась в безлунной ночи. Проезжая мимо яблони, под которой мы так часто встречались, я почувствовал слабость в ногах, остановился и сел под ее кривыми ветвями.

Старое дерево больше не будет хранить в своем узловатом стволе наши секреты. А нож с двенадцатью лезвиями, который я заказал в Порденоне, заржавеет теперь на моем столе рядом со скоросшивателем, перьевой ручкой и пресс-папье.

Сначала я горько плакал, потом вытер слезы, сжал зубы и принял два решения, нелепость которых раскроет тебе глубину моего смятения.

Прежде всего: никогда больше не влюбляться в красивых юношей. Не поддаваться соблазну нежного, хрупкого и прекрасного. «Ты ведь сам во всем виноват, — думал я. — Ангелоподобные юноши не для тебя. Вспомни, в Болонье, в какое позорище ты бы превратился, если бы не перестал восхищаться херувимом Николо Дель'Арка. Тогда тебя спас Микеланджело. Лучше бы ты бродил вокруг футбольных полей по воскресеньям. Тебе нужен спортсмен, крепыш, драчун, а не художник». Тут, при мысли о том, как быстро осенние дожди смоют со стены «нашей» часовни музыканта и его процессию детей, я снова расплакался.

«Во-вторых, никаких блондинов». Это решение, еще более странное, чем первое, привело меня из Фриули в Рим, из Рима в Неаполь, из Неаполя в страны третьего мира. Под этой яблоней я прочертил свой маршрут: от блондинов Севера к брюнетам и черным Юга.

Географию моей судьбы определило не только то, что я называл (ошибочно) предательством Свена, но также опыт друзей из моей компании. Белокурый Эльмиро с голубыми что два стальных лезвия глазами изводил на наших глазах чудовищное количество бумажных платков (еще одна новинка, завезенная из Америки), пытаясь сдерживать свои приступы кашля. Вскоре он уедет в санаторий в Доломиты, откуда он уже никогда не вернется. Любая инициатива и удача во всем сопутствовали, напротив, Нуто с его черными блестящими волосами: ему везло с девушками, он выступал в первых рядах на всех митингах и выступлениях, во время которых два кончика красного платка, прикрывавшего его кадык, хлопали на ветру, словно язычки вымпела. Вечером, на деревенских танцах, все мальчишки неслись, как угорелые, чтобы заполучить право охранять его четырехскоростной велосипед «Оскар Эгг».

Странное уравнение вырисовывалось в моей голове: я ассоциировал светлые волосы с неудачей, а черные — с успехом. «Если бы он был не блондин, ты приложил бы еще больше усилий, чтобы соблазнить его, — говорил я себе, убежденный в том, что грубый финал наших отношений был обусловлен светлой кожей и золотистыми кудрями Свена. Я чувствовал себя глубоко униженным из-за своей неудачи, поскольку хотел видеть себя среди победителей, а не побежденных. Неосознанное наследство двадцати лет фашистского образования? Поражение, слово, которое обретало магический смысл у новой волны писателей, как в Италии, так и во всей Европе, в моих глазах было лишено всякого очарования. Сумеречный романтизм потерянности и неудачи мало что значил для меня. В душе я отдавал предпочтение не обрученному со смертью бледному Эльмиро, а Нуто, который мог бы стать героем «Стальных книг» Бомпиани. В тот вечер я как никогда был полон решимости не становиться жертвой любви. Чтобы удовлетворить свою ненасытную тягу к жизни, я поклялся, следуя своей барочной логике, влюбляться отныне только в смуглых и черноволосых.

«Отныне никаких блондинов». Но едва я произнес эту сакраментальную фразу, я снова залился слезами. «И что? — всхлипывал я, обнимая ствол старой яблони. — И ты еще смеешь сравнивать сияние его лица с жирным гелем вороньих волос Нуто?»

Из этой нервной депрессии меня вывела моя политическая грамотность. Я покраснел от стыда, когда понял, что отъезд Свена в Падую был предрешен уже в тот день, когда он прочитал мою поэму.

«Как ему было относиться к тебе? Твоя резкая критика семьи и школы пришлась как нельзя некстати. Пока ты заставлял его слушать всю эту чушь, его отец пытался воспользоваться единственной возможностью обеспечить ему достойное будущее. Он пробил ему стипендиат в сельскохозяйственном институте, чтобы его сын смог получить диплом инженера. Единственный для него способ сделать карьеру, разве не так? Ты вел себя как настоящий педераст, который, используя свое финансовое положение, соблазняет мальчика из бедной семьи. Может быть, ты думал, что подаренной рогатки и плавок достаточно, чтобы искупить несправедливость его судьбы? И что, если ты купил ему билет в кино и мороженое после сеанса, твоя совесть будет чиста. Вот уже нет! Свен, чтоб ты знал, обожает оплеванное тобой государство за то, что оно открывает крестьянским детям двери некоторых учебных заведений, которые ты называешь в своих стихах детской тюрьмой и которые позволяют им обходиться без корыстной благотворительности таких типов как ты. Он сопоставил две системы социальной лестницы: ту, что предоставляет ему возможности демократического общества, гарантированные беспристрастной системой образования, и ту, которая уподобляет его, сам знаешь чему…»

Тут я заплакал еще сильнее, думая, что Свен мог ошибаться в искренности моей любви. Я первый раз почувствовал себя педерастом. «Будь проклята эта гомосексуальность, — взвыл я, — если при первой же неудаче мы готовы унизиться и опошлиться. Чего нам не хватает в этот момент? Веры? Да нет, ты просто осквернил свою память, засыпав себя беспочвенными обвинениями. У тебя нет на это права. У тебя нет права марать грязью время, которое ты провел со Свеном и которое, что бы там не случилось, останется лучшей частью твоей жизни».

И после этого, прижавшись щекой к нашей яблоне, словно это его обнимал я вместо ее шершавой коры, я прошептал: «Свен! Свен! Ведь ты меня любил?»

Раздираем сомнениями, угрызениями совести, клятвами, чувством стыда за содеянное, жалостью к своему нынешнему состоянию, в одном я все-таки был уверен: моим долгом было сражаться против социального неравенства во Фриули. Бедность родителей Свена, вынужденных послать его в Падую, стала причиной нашей разлуки. Всего-то нужно было справедливо распределить все глинистые и плодородные земли между Альпами и морем. Случай с этой семьей обозначил для меня необходимость уйти от анархического романтизма неорганизованных выступлений и влиться в революционную борьбу.

В понедельник Свен уехал в Падую. В четверг я получал свой партбилет. Осталось только выбрать свою ячейку. Главное, не в Касарсе. Там на кладбище, на самой окраине по дороге на Вальвасоне, покоился уже два года мой брат Гвидо, убитый сталинистами. Кроме того в Касарсе большинство людей причисляло себя к христианским демократам. С той самой ночи, проведенной под яблоней, я был полон решимости не связывать свою жизнь с заранее провальными делами, и поэтому сделал ставку на ячейку Сан Джованни, где компартия на выборах 1946 года набрала семьсот голосов против четырехсот двадцати. Я побоялся говорить об этом поступке маме. Ей лучше было подольше не знать о том, что я присоединился к убийцам ее сына. Как видишь, мои первые шаги в политике сопровождали глубокие внутренние сомнения. Двусмысленность политического выбора: кажется, что вступаешь под знамена «разума» и общественной идеи, а на самом деле ищешь решения личных проблем.

Что касается рвения, мне не в чем себя упрекнуть. В течение двух лет я был на острие борьбы. Сотрудничал с районными газетами, «Ла либерта» в Удинезе и местным еженедельником компартии «Лотта и Лавора». Организовывал митинги, встречи с избирателями, партсобрания, чтения стихов на заводах, презентацию в Удине выставки неореалистических картин моего друга Джузеппе Дзигаины. В 1948 стал членом удинезской делегации на Конгрессе борцов за мир в Париже. (Во французской столице меня удивило зрелище хлеба: у нас его в булочной всегда аккуратно заворачивают, а там домработницы таскают его подмышкой, кладут его где ни попадя в магазинах, на какой-нибудь сомнительной чистоты прилавок мясника или прямо в ящик с овощами, или вообще у кассы рядом с грязными купюрами. Получается, все французы свиньи? Да и на руку нечисты? Мы могли бы легко их в этом заподозрить после того, как у Манлио стянули в метро бумажник, а у Нуто вычли за завтраки, хотя он завтракал в городе.) После поражения на выборах 18 апреля, я изо всех сил поднимал боевой дух своих товарищей. Потом основание районной Федерации в Порденоне. Отлучив марксистов от церкви, Пий XII нанес смертельный удар по нашим рядам, которые начали успешно пополняться за счет деревенского населения. Глубоко связанные с католической традицией и подчиненные римскому магистрату, крестьяне вернулись к свои баранам и отреклись от серпа и молота.