Давид Бурлюк. Рисунок
Василий Каменский
Поэмия о Хатсу
Лидии Николаевне Цеге
Поль желтым куполом цирка лязгнул медный рев. Б-а-м-м-м-м-ъ. Три глаза уперлись в круг и заструилось ожидание струй. Колыхнулся занавес — дрогнуло сердце.
Еще лязг меди: Б-а-м-м-м-м-ъ. Вырвалась на диком ветровом коне без седла индианка наездница с глазами тигрицы, выкидывающими из кустов тропиков, и пальмами дышет осолнцепаленная грудь. Думаю — где-то над шатрами из листьев бананов гнездятся по ночам низко звезды. Будто всегда весна, и весниянные сны, и кораллоостровые песни — грустные. Ярче — громче — круче смысл. Что она — путь? — Хх-эй — эй-тхэ—. Скачет. — может быть вспомнила, как преследовали враги, догоняя стрелами. — О-тхэ — эй-тхэ. Не улыбнулась, пока не задели глаза. Разве мог не прийти на пристань судьбы, или мог, усталый не присесть на берег океана золотоносных желаний? визг — лязг — прожекторят. Унеслась. Миновало.
Тебе сегодня — твоим цветам и твоим наклонам к благоуханно земли. Индианка надела мне на руку коралловую нить и сказала слово своего острова: ан-нэо-хатсу-мау. На первую зелень риса походят прикосновения ее пальцев. Теперь на острове Хатсу станция радиотелеграфа. Мой брат Петро, моряк — в его глазах отразилось каждое утро далеких плаваний и тысячи узлов. В июне я пролетали над головой его корабля и с аэроплана кинул ему в океан бутылку рома с Ямайки на спасательном поясе.
Задумался. Щолч хлыста. Представление. Мимо — шелест слоновьей кожи. Вякает зебра. После — рано утром поехали на аэродром. Ветер семь метров в секунду. Возсолнилось. Тогда легко взлетели на ньюпоре, чутко рулируя на город. Крыловая музыка мотора веселила самопуть, делая нас ясно-ветровым движением в безбрежье из бирюзы. Мы были только детьми на материнских коленях пространства. Теплом тропиков улыбнулась Хатсу. — Дикое растение надежд Робинзона. На окне вспоминаний о детстве и разве не пахнет оно пильной мукой? — Аэрорадужно. Город внизу — кубики — линии — баклашки — игрушки — зеленодаль.
О, чистокровная нежнолюбовница! Вся напевная, вся трагическая, вся изгиб. В танце, в шампанском, в, платье из тканей икс-лучей. Летая, опьяняла зубоулыбкой. А я орлил — песнебоец стройных слов, сложением похожих на обнаженных девушек. Тебе несу свою душу в медвежьей шкуре.
Тебе радиоактивная самка.
Вчера летал на аэроплане — мотор вдруг остановился. Спланировал куда-то в поле — никого, — на молодую рожь прилег отдохнуть, тишина мудростью беременная, над головой в куполе небохрама рлюикал жаворонок: рлий-юк-ий-ио-рли-ию-бк-и. Солнился масляный пропеллер. Назвал себя растением «неувяданник» южного склона уральских гор. И пока нашли меня — Хатсу — яснослышалась в детской игре солнцелучей, звеня ослепительным криком из хрусталя. Хатсу — песнепьянствовала около, бросая в лицо мое полногорсти розового смеха. Хатсу, дочь камневека, танцовала змеино вокруг аэроплана. Хатсу — царственной пластикой сочетала тысячелетие с тысячелетием, как секунду с секундой. Хатсу — падала на землю каменной первой киркой, кинутой от усталости, и, падая, помнила на острове станцию радиотелеграфа. Хатсу — огнепоклонница факиров носит звездный талисман, врезанный в левое бедро — потому она лучшая в в мире цирковая наездница. Хатсу — знает Париж — Лондон — Бомбей — Калькутту — Москву. Хатсу знает остров Хатсу, тени бананов, кокосовый сок, вино из уравы с падающих звезд. Хатсу — решаю в певучей любви — неразстанница — уедет, прижмется к священному хоботу родного слона. А я буду любить печаль сквозь березовую рощу и русскую девушку — останусь поэтом чернозема.
Незамолчной призывопечалью разлилось желание Хатсу уехать, стать растением своей родиноземли. Может быть идти босой рядом с арбой апельсинов, думая об автомобиле, может быть в пролетающих белоптицах видеть ветровеющий сон аэроплана, может быть умереть от укуса гремучей змеи, защищающей змеенышей. Пусть — так надо— как надо остаться мне пихтой на севере.
Детство — мне тридцать ровно — я бегаю босиком но крапиве — люблю лето, свое имение на Каменке, домик, собак и на рассветах удивляюсь в окно. В глуши — на восточном это склоне Урала. А завтра наверно опустится на аэроплане какой-нибудь утомившийся авиатор на мою поляну и радостный сорвет две или семь ягодок земляники — и будет ждать. Приглашу в дом, извиняюсь — думал о другом. Еще чуть блеснуло — если взять Хатсу в имение, крестьяне убьют ее, как рысь, а зимой было бы лето и летящие дни. Хатсу, выпьем за больших птиц, за наши южносеверные встречи.
И вот мое наблюдение: юг становится севером, север югом, климатические условия энергично изменяются, пока уравниваясь. Наступает век чудес и открытий — праздник неожиданного.
Накинув вейно голову к облакам, можно уяснить смысл культуры. — Я (бицепс сорок сантиметров) натягиваю лук максимума волевой энергии и метко спускаю стрелу в первое биение сердца сегодня-родившегося младенца. — Хатсу просит снять смокинг и тигровую шкуру натянуть на плечи. Я верю в культуру и завтра сделаю так: — пусть каменновек напомнит жизневозвращение. — Пусть моторовек будет рыжим — знак царственновеличия — путь стремительносил.
Курьерим — провожаю до моря. Купэ экспресса (Спб. — Севастополь — вагон международного общества № 0613-В)
Хатсу, знойная Хатсу, смотришь послеполднем или вдруг грустноглубью глаз по вечерней дороге. В купэ лампочка улыбает прошлое — будто круг цирка — оркестр — лязг меди. Бам-м-м-м-м-ъ. И Хатсу поет: ан-нэо-хатсу-мау. Я вижу ее слезы в бриллиантовом кулоне. Ночь коротка, мы пьем кюрассо, — мир большой, а друзей мало. Мне не нравится когда станционирует поезж — зачем? или нужно помнить о глупом, — даже собачий лай слышно. Прикасаясь к груди Хатсу, чувствую горячий песок и, складывая биения ее сердца, вижу коралловую нить.
Ее поцелуи — оазисы — и еще прощай.
Колыбайка
Н.Н. Евреинову
Н. Кульбин. Портрет Маринетти
Артур Лурье
К музыке высшего хроматизма