Затем десятку сопровождают обратно. Было время, когда на несущих хлеб нападали с железяками. После пришла пора, когда разносчик говорил, что на него, мол, дорогой напали, поэтому одной буханки и не хватает. На что только не ссылались, но главное, всегда оказывалась недостача. Воровали.

Возможно, в данный момент уже не крадут. Разносчик Митицки отличается особой честностью. Голодный, но честный. И все же его сопровождают. В бараке хлеб режут и скрупулезно взвешивают на весах, смастеренных из деревянной планки, гвоздя и бечевки; они чувствительны до десятой доли грамма. Бдительные взгляды присутствующих прикованы к весам. Затем пайки распределяют по жребию; узкий коридор пустеет, все расползаются по своим местам. В руках у каждого хлеб. Некоторые съедают его за один присест, «заглатывают», как Пора. К чему это приводит, мы уже видели, на том же примере. Иной режет хлеб ножом, другой отщипывает по кусочку, третий разводит у барака огонь и варит свою пайку. Этот обычай перенят у немцев, и название жидкой, бурой похлебки тоже немецкое — «Brotsuppe», «хлебный суп».

Митицки, в прошлом скорняк, всегда откладывает хлеб про запас. У него два мешочка, сшитых из рваной итальянской рубахи. В один мешочек он кладет свежую пайку, завязывает мешочек и подвешивает к поясу. Из другого достает вчерашний хлеб и съедает. Сегодняшний откладывает на завтра. «Не осилишь, что ли?» — спрашиваю я. Он хохочет. Потом говорит, сколько мог бы съесть, если бы дали. Пустого хлеба шесть кило, уверяет он, а с луком так и все восемь. Охотно верю. Я сам однажды съел целое ведро вареной картошки: повара украли ее и спрятали, а я случайно наткнулся за бочкой с водой. «Тогда чего же не ешь?»

Чтобы на завтра осталось, объясняет он. «Завтра еще дадут». А если не дадут? Поднимется пурга, сани застрянут. Придет приказ грузиться по вагонам, тут уж будет не до раздачи паек. Ни у кого не будет хлеба, только у него. Да одно только сознание: у меня есть хлеб, но я его не ем. Ну и напоследок — возможности… «Какие возможности?» Он снова втолковывает мне. К примеру, прибудет этап, за дорогу все оголодали. Тут за пайку хлеба отдадут хоть шинель, хоть башмаки. А хорошие башмаки можно выменять на пять кило хлеба… Митицки улыбается, подвязывает мешочек к поясу и поверх застегивает китель. Капитал он и в драном мешочке капитал — значит, надо беречь как зеницу ока.

* * *

Не подумайте, будто Митицки спекулянт. Не сделка его интересует, просто он голода боится. Исследователь Африки, Кингсли, описывает странность, подсмотренную им у многих примитивных племен: в пасмурную погоду или в сумрак люди стараются не выходить из хижин. Они боятся, потому что не видят собственной тени. На африканского аборигена успокоительно действует его тень, на Митицки — припрятанный хлеб. Плен на этой стадии развития во многом похож на первобытное состояние. Человек вновь вплотную сталкивается с природой, основа его существования — забота о самосохранении. Пленные в большинстве своем сознательно или инстинктивно боятся голодной смерти.

Случай Берци Надя служит примером того, как зарождается этот инстинктивный страх. Случай с Митицки объясняет, почему страх не прекращается, переходя в хроническое душевное состояние. «Вдруг да сани застрянут», — рассуждает Митицки. Понимай так: поднимется пурга, сани с хлебом застрянут, и за ним ведь не пойдешь, потому как пленный, сделать ничего не можешь, стало быть, помирай с голоду. Сегодня хлеб у нас есть, но если завтра не достанется, бороться за него бесполезно: мы во власти судьбы, рока, духов или божеств. С этого момента хлеб превращается в фетиш.

* * *

Пусть не возникнет недоразумений: плен вовсе не означает, будто человек возвращается к первобытному состоянию. Но в двух основополагающих принципах — самосохранения и сохранения рода, то есть в проблеме «хлеб и женщина», — жизнь пленного, безусловно, выходит за рамки обычной, нормальной. В этих двух пунктах тело не находит удовлетворения, а душа не получает ответа. В результате смятенная душа поспешно и как попало пытается обрести равновесие. И тут зарождаются обряды и суеверия. Моральные устои человека поколеблены: ему ничего не стоит в предрассветной тьме напасть с железякой на разносчика хлеба. Логический строй мысли сбивается, активные действия уступают место примитивным обрядам, закон причинно-следственных связей утрачивает главенствующую роль. Все пленные суеверны. Если генерал облачен в новый мундир, значит, готовится транспорт. Сержант Хомороци клянется и божится, что, когда заготовщики дров приносят на кухню одни березовые поленья, жди на ужин мясной похлебки.

Крестьяне вроде Ференца Поры дают волю своей фантазии. Все прошлое их слетело с подпорок, виноградники на эстергомской горе обратились в райские кущи, а домашняя чечевичная похлебка всплывает в памяти как теснящиеся на столе яства одно другого вкуснее. Если четверо уединятся где-нибудь в уголку, остальные издали смеются: «Ну, эти стряпают!» Стоит подойти поближе, и убедишься, речь действительно идет о стряпне. Час, другой, третий люди способны провести в спорах, обсуждая рецепт лечо по-сербски с таким острым перцем, что слеза прошибает, или сдобного пирога с абрикосами, как его пекут в Тисахате. Страсти разгораются, необходим завершающий аккорд… «А ну, позвать сюда Тота!..» Йошка Тот — металлист из Диошдёра. Спрашивается, при чем здесь Тот? «Ну как же! Лучше него никто не расскажет, как готовят «птичье молоко»…» Зовут Тота, и он рассказывает — хоть пять раз на дню. Популярность этого номера невероятна. По желанию публики Тот может выступить и с рецептом галушек по-словацки. Это вроде как на «бис».

* * *

Интеллигенты не составляют исключения. Я находился среди генералов, когда те «стряпали», хотя стол у них обильнее и вкуснее. Об однообразии солдатского харча, безвкусной каше, овсянке из грубо очищенного зерна и постылой капустной солянке они знали только понаслышке. Среди офицеров хищения в ту пору были столь же обыденным явлением, как и в солдатских лагерях. Единственное различие заключалось в том, что интеллигенты стремились обуздать свое воображение и придать мечтам хоть какую-нибудь, пускай смехотворную, цель. От рядовой массы они отличались тем, что создали кодекс приличий первобытного состояния и иногда даже придерживались его.

Итальянец, капитан по фамилии Галотти, глубоко презирал и высмеивал тех, кто вел разговоры о еде. Стоило поднять эту тему, как он вставал и покидал общество. Зато Галотти собирал рецепты, описание изысканных яств и крестьянских обедов четырнадцати наций. Когда мы познакомились, из венгерской коллекции недоставало лишь маковой бабы и бараньей похлебки с эстрагоном; этими двумя рецептами я пополнил его собрание. Роберт Квест, немецкий летчик с железным крестом в петлице, каждый прием пищи переводил в калории. Изо дня в день подолгу корпел над расчетами, а затем сообщал результат: «Ужин — 270. Но, — добавлял тут же, — это важно не с точки зрения пользы индивида, а из чисто научных интересов». Это тоже не единичное явление; в каждом лагере находились сотни помешанных на калориях.

Среди пестрого люда попадались не только учетчики калорий и собиратели рецептов, или накопители хлеба, попадались продавцы желудей и грибов. Это не люди с чудачествами, но живые доказательства того, до какой степени панический страх голодной смерти способен возобладать над характером, нервами, рассудком человека. Примерам несть числа, но, пожалуй, удовольствуемся этими. Ведь то время, которое я дерзнул сравнить с доисторической эпохой человечества, миновало. Длилось ли это год, два или чуть дольше, рано или поздно наступал конец. Организация и проверка (а вместе с тем и снабжение) в лагерях для военнопленных улучшилось. Все больше приближалась к предписанным 2320 единицам суточная норма каждого. Разительный контраст между первым моментом плена и последующим периодом отодвигался в прошлое, и чем дальше он отходил, тем больше смягчался удар. Из обвального звездопада постепенно формировался новый порядок, микрокосм со своими законами, новый мир. Правда, мир этот узок и тесен, земля и небосвод в нем размером с ладонь, но тем не менее он устойчив и развивается — то есть подобен тому, каким был старый, подлинный мир. В нем можно жить.