Между тем мне уже исполнилось семнадцать. Моя непохожесть на других, отличие от них проявились в пристрастии к моде «зазу». Исповедальня больше не слышала отчетов о моих эмоциях. Я отказался поверять тайны любви и наслаждения ушам избранных и призванных. Я стал настоящим геем. Очень скоро встречи с другими юными завсегдатаями площади Стейнбах в центре города открыли мне жизнь в акватории самых элегантных магазинов и в зале нижнего этажа музыкального кафе, появившегося еще при Луи-Филиппе. В центре этого зала стоял бильярд — но только для видимости. Здесь, в стороне от нескромных взглядов, завязывались интрижки юношей вроде нас с людьми повзрослее, при том что деньги не играли во всем этом никакой роли.

Встречи назначались в час аперитива. Шикарная публика, мерно раскачивавшаяся в такт музыке в зале на первом этаже, и не подозревала, какие минуты наслаждения мы дарили друг другу прямо у нее над головой. Эти свидания, не имевшие ничего общего с любовью, были только сексуальными утехами. Подобное подполье вполне устраивало и гомосексуалов из богатой буржуазной среды, которые, заперевшись на ключ в номере, спокойно удовлетворяли все свои прихоти, после чего спускались на первый этаж, приветствуя встреченных знакомых, и шли к своей машине, в которой их часто дожидался личный шофер. Это были люди, очень уважаемые местной буржуазией, предпочитавшей не прислушиваться к недоброй молве, следовавшей за ними по пятам.

Когда на площади Стейнбах у меня украли часы, утрата любимого подарка подействовала убийственно. Особенно меня страшила реакция родителей и братьев. Как я буду объяснять исчезновение часов, которое они, конечно, сразу заметят? Я не мог сказать правду. Так ничего и не придумав, я пошел в полицейский комиссариат и заявил о краже.

Главный комиссариат Мюлуза находился за городским отелем. Меня приняли любезно, но мое смущение стократ усилилось, когда офицер, задававший мне все больше вопросов, узнал от меня о месте преступления и позднем часе его совершения и стал еще подозрительнее. Я покраснел, но решил рассказать всю правду. Правонарушением ведь была кража часов, а не моя сексуальная ориентация. Он показал мне, где подписать показания, и положил их в папку.

И тут, едва только я встал, чтобы уйти, он сделал знак: сядьте. Затем принялся мне грубо «тыкать». Может, я хочу, чтобы мой отец, с его-то самой безупречной репутацией во всем городе, узнал, где проводит время его семнадцатилетний отпрыск, вместо того чтобы сидеть дома? Я не хотел бросать ни малейшей дурной тени на репутацию семьи и начал рыдать. Теперь уже не знаю, были ли это слезы стыда или, наверное, обиды от того, что я попал в ловушку. Во всяком случае, я слишком поздно понял, каким наивным был мой поступок.

Офицер, унизив и напугав меня, в конце концов смягчился: на сей раз это неприглядное дельце останется между ним и мной, мне достаточно будет просто больше не посещать это место, пользующееся дурной славой. Потом он отпустил меня. Придя в комиссариат гражданином, которого обокрали, я покидал его опозоренным «гомосексуалистом».

Этот случай действительно не имел последствий ни в семье, ни в общественной среде, где я вращался. Вора так и не нашли, и этот эпизод память сохранила просто как неприятное приключение. Я понятия не имел, что мое имя занесли в полицейское досье городских гомосексуалов и через три года родители именно из него узнают о моей ориентации. Но можно ли было вообразить, что из-за этого я вскоре попаду прямо в лапы нацистов?

ШИРМЕК - ФОРБРЮХ

Шел 1939 год, до начала войны с Германией оставалось всего несколько месяцев. Гитлер уже шесть лет полновластно хозяйничал по ту сторону Рейна. В общественных местах я чаще, чем раньше, слышал слово «еврей», его произносили с особым нажимом. Людей с «огненным крестом» уже нередко можно было увидеть на улицах Мюлуза, они ходили не скрываясь, иногда устраивая акции группового насилия. В такие дни мои родители опускали ставни кафе-кондитерской и завешивали окна матрацами, чтобы защититься от пуль погромщиков.[2]

Потом Германии объявили войну. Моих братьев мобилизовали одного за другим в призывные категории 34, 35, 37 и 39. Началась «странная война». «Линия Мажино» была нашей гордостью. Самые молодые жители Мюлуза любили прокатиться туда на велосипеде, чтобы убедиться в бездействии новобранцев. Мы были уверены, что столкновения быть не может. Эльзас, лакомый кусочек для рейха с его жаждой реванша, недооценивал масштабы опасности.

Грохот марширующих сапог и проклятья с государственной трибуны по адресу непокорной Франции с призывом врезать ей как следует вызывали только забавные и саркастические комментарии. Карикатуристы зубоскалили вовсю. Раньше всех забеспокоились наши друзья евреи. Они бросились уезжать из Эльзаса целыми семьями, выбирая для бегства места подальше от опасной близости рейха. Многие из них просили нас, пока идет война, сохранить их ценные вещи, и мы складывали их в подвале.

Во время «странной войны» все мои братья покинули семейное гнездо. Я наконец вырвался из-под опеки, а отца поглотили совсем другие дела. Я, как единственный сын, не призванный под знамена, сблизился с сестрой и матерью. В воскресные дни я имел право на лиловую пятифранковую банкноту, которой с лихвой хватало и на церковные подаяния, и на билет в кино на улице Корсо. Это был прелестный театрик, переоборудованный в кинозал, где были даже маленькие балкончики, на которых кое-кто ухитрялся прямо на полу «перепихнуться», конечно, когда свет был уже погашен.

Меня назначили ответственным за почтовую связь с братьями, ушедшими на фронт. Мама часто диктовала мне письма. Кучу запечатанных конвертов я нес на вокзал и там отправлял. Так у меня и осталась привычка разбираться со всей корреспонденцией перед тем, как лечь спать.

А вот моя личная жизнь изменилась довольно круто. Уже несколько месяцев я не заключал в объятия людей малознакомых, предпочитая только тех, кого отмечала моя чувственность. Я познакомился с Жо, добрым и нежным юношей. Вместе мы часто и охотно проводили чудесные минуты. Как только появлялась возможность, старались укрыться от остального мира. Я рассказывал ему о первом смятении чувств, о лете в Дьеппе, о путешествиях, которые были настоящим познанием жизни. И он тоже был со мной откровенен. Между нами возникла очень крепкая связь, и ее не стерли из моей памяти ни время, ни страдания, ни смерть.

В июне 1940 года «странная война» перестала быть странной. Перейдя в Бельгии линию Мажино, немцы хлынули во Францию, не встретив ни малейшего сопротивления. Переправиться через Вогезы оказалось сущим пустяком для этой армии, чью ошеломляющую энергию мы недооценивали.[3] Они триумфально вошли в Мюлуз: в безупречной амуниции, начищенных до блеска сапогах и мундирах с иголочки. Наша семья смотрела на все это со слезами. А вот сосед был полон злорадного ликования.

Мы думали о всех моих братьях, от которых не было весточки с самого начала этого молниеносного вторжения. Следом за триумфальным маршем по дорогам потянулись колонны пленных. Великое множество людей дни и ночи без перерыва брело к Рейну. Мы раздавали им июньские вишни, воду или пирожки.

Немцы смотрели на это сквозь пальцы, однако следили, чтобы пленники не останавливались. Впрочем, толпа была такой плотной, что остановиться было и невозможно, людей будто несла волна. Смертельно усталые, набросив что-нибудь на плечи, они шли в лагерь для пленных на территории Германии. Мы с сестрой, часами смотревшие на них, словно прилипнув к стене нашего дома, выкрикивали имена и фамилию наших братьев. Кое-кто таким способом получил хоть какие-то известия о своих родных. Но в нашем случае это не сработало.

После полного разгрома и разрыва Версальского мира мы оказались под немецким сапогом[4]. Началось выселение нескольких сотен тысяч нежелательных эльзасцев. Новые власти сразу приказали закрыть Страсбургский собор и выслали епископа де Меца.[5] Французский язык и некоторые местные диалекты оказались под запретом. После подписания перемирия три департамента Верхнего Рейна, Нижнего Рейна и Мозеля, отвоеванные Францией в 1918 году, были грубо аннексированы в нарушение условий соглашения. Волею судьбы нам пришлось раствориться в великой Германии. Нас присоединили к областям Бад и Сарр-Палатинат.[6]

вернуться

2

20 января 1933 года Гитлер становится рейхсканцлером. Ему сорок четыре года. Через две недели он издает закон «О защите народа». В ночь с 27 на 28 февраля рейхстаг подожжен человеком по имени Ван дер Люббе, молодым гомосексуалистом, вероятно, жертвой манипуляций. Это позволяет Гитлеру немедленно свернуть все гражданские свободы. 8 марта открываются первые концентрационные лагеря. Уже через пятнадцать дней работают пятьдесят лагерей. Через год, 30 июня 1934 года, подготовленная Герингом и Гиммлером «Ночь длинных ножей» позволяет Гитлеру, прикрывающемуся лозунгом о «гомосексуальном разврате», избавиться от СА и их руководителя Эрнста Рема.

У истока всех этих манипуляций — фигура Ван дер Люббе. «Нацистская пресса писала о поджигателе рейхстага Ван дер Люббе как об агенте большевистского заговора. Для коммунистов и демократов он сошедший с ума гомосексуалист. В действительности он оказался жертвой различных пропагандистских призывов, от которых в те времена пострадали гомосексуалы. Он — антигерой нашей истории, в которой по-настоящему противостояли друг другу только чудовища больших современных государств. Размолотый противостоящими друг другу сталинизмом и нацизмом, Ван дер Люббе — сигнал о судьбе, которая нас ждет: непонятая жертва, без адвоката, предвещающая тотальное истребление». (Gui Hocquenghem, Gai Pied, № 1, avril 1979.)

вернуться

3

«В 1870 году эльзасцы уже пережили разгром армии, потерявшей Эльзас за два дня и раздавленной врагом, вчетверо ее превосходящим, не сумев мобилизоваться вовремя и несмотря на отчаянное сопротивление». (Jean Ritter, L'Alsace, PUF, 1985.)

вернуться

4

«Хлынувший через две недели после того, как Петен заявил о богатых перспективах, открывавшихся для Франции новой политикой коллаборационизма, о которой было объявлено в Монтуаре, поток крестьянских семей, священников, монахинь, в соответствии с планом радикальной германизации, который немцы категорически запретили разглашать, явился для общества своего рода электрошоком». (Rita Thalmann, La Mise au pas, ideologie et strategie securitaire dans la France occupee, Fayard, 1991, p. 55.)

вернуться

5

«Эльзасское население, преимущественно католическое, было очень встревожено тем, с каким остервенением немецкие власти обрушились на религиозные институты, неприкосновенность которых сохранялась веками, независимо от смены режимов и правителей, в силу особой специфики региона. Ведь рейх сразу заявил, что не обязан соблюдать условия конкордата 1801 года, заключенного Францией с Римом, и не хочет распространять на Эльзас и Лотарингию договор от 1933 года, заключенный с Германией». (Rita Thalmann, p. 62.)

вернуться

6

Об отделениях и разделах французской террито­рии см. Риту Тальманн, там же.