Изменить стиль страницы

   — Ольга Фёдоровна, — обратился доктор по-французски к сестре милосердия, — поговорите с казаком, утешьте его, ему два часа, не больше, осталось жить.

   — Сейчас, — ответила Ольга Фёдоровна, ловко надорвала бинт, переложила надорванные концы направо и налево и завязала их тугим узлом.

   — Хорошо так будет? — ласково спросила она раненого.

   — Спасибо, сестрица. Совсем способно! Бог тебя наградит за твоё доброе дело.

Ольга Фёдоровна встала и подошла к раненому. Он лежал на спине, накрытый синей французской шинелью, той самой, в которой его привезли. Шинель сейчас за бёдрами круто падала вниз, образуя странную и непонятную складку, непонятную потому, что непривычно было видеть эту складку. Казалось, она и больного сильно беспокоила, по крайней мере, он смотрел внимательно на неё, пытался тронуть её руками и не мог согнуться, не имея опоры внизу, у ног.

Ольга Фёдоровна поняла это и поправила своими нежными тонкими пальцами складку так, чтобы отсутствие ног не бросалось в глаза.

   — Спасибо, ваше превосходительство, — тихо сказал казак.

Ольга Фёдоровна смутилась. Почему знает он её титул? Почему не назвал он её так, как все называют — сестрицей? Что-то знакомое видится ей в этом лице.

Казак сам разъяснил её сомнения.

   — Вот где, барышня, Ольга Фёдоровна, — произнёс он, — довелось нам встретиться!

Ольга Фёдоровна вгляделась и вдруг сразу узнала Какурина, вестового Конькова. Но как он изменился за эти полгода. Невозможно было узнать в этом грязном, загорелом, изведённом страданиями лице с перерубленным ухом прежнего красавца казака в кивере с голубым верхом, что нашивал ей от жениха цветы и конфеты.

   — Ну, а что барин твой, Какурин? — сказала Ольга Фёдоровна, и невыносимая тоска виднелась во взоре.

Казак оживился:

   — Барин! Пидра Микулич! Герой, одно слово. У него теперь Анна, Владимир, золотая сабля, не седни завтра Егория зашибут. Вот и теперь — ну, есть ли такой храбреющей души человек, как Пидра Микулич! Мы с ним вдвоём до Мюратова лагеря доезжали. Он на новом коню — Заметьте звать, чудное имя; ну, да кто же их разберёт, почему так прозвали его...

   — А Ахмет где? Жив?

   — Жив, барышня! Слава те Господи, жив. Тоже конь добрый, участливый! Сели мы в ихних мундирах и поехали. Qie vive[50] кричат, а Пидра Микулич как напустится на часового ихнего, да ну пушить его по-ихнему. Тот аж — на караул и замер. А мы дальше к ним. Все Мюрата искали-маялись, у меня сердчишко-то во где было, по-над шпорой. Объехали лагерь, назад обращаемся. Меня досада разбирает, ничего не взяли, а у барина белья совсем нетути. Это уж што подштанников, вторую неделю не носят, рубах скоро не станет — все поистлели. А тут, как назло, офицерик стоит и чемодан раскладает — и там туго наложено. Надо быть, краденое тоже! Я думаю: надо поразмыслить, где так ловко раздобудешь? У своих покрасть — по головке не погладят. Я и приотстань от его благородия да к чемоданику — и ухнул на седло да ручкой на луку и чумбуром прихватил. Офицерик ровно с ума спятил, обалдел совсем. А сабля у меня своя была, казачья. Он как глянул да и крикнул: «Рюсь!» Я думаю: дело плохо — узнали! Выхватил саблю да офицера ихнего по башке. Тут встамошились, не приведи Бог что вышло. Кинулись на меня. Один, проклятый, чтобы ему на том свете, штык всадил повыше коленки да там в ране-то ровно шомполом так и крутит, другой выпал с пистолета сделал да в ногу попал. Тут мне бы совсем конец пришёл. Саблей действовать неспособно, чемоданик мешает, а бросить его жаль, а они, нехристи проклятые, рады стараться, так на меня со всех сторон и бегут. Гляжу, а его благородие гневный на меня скачут. «Что ты наделал, мерзавец!»— кричат, да таким словом обозвали, какого я никогда от них и не слыхивал. Да как пошли молотить французишек саблей, перекрошили их страсть! Скатили меня за повод да за собой и потащили. Французы — за конями, а кони у них стреноженные да по траве далеко разбрелись, а мы пока что ускакали. Уж и пушил же меня за это дело Пидра Микулич! Я и про раны забыл. «Ты ранен, — говорят, — что ли?» — «Точно так», — отвечаю. Промыли они меня. Словно родного брата обняли да довезли до Царёва Займища, а оттоле вот вечером мужик меня на телеге доставил, да шибко, видно, растряс, потому вон она какая пакость вышла — обе ножки тю-тю!

   — Ах, какой он сумасшедший! — воскликнула Ольга Фёдоровна. — А сам он здоров?

   — Заколдован. Вот те крест, заколдован. Ни царапинки, ничего нет. Знать, кто Бога за него усердно молит — потому иначе как же!

   — Весёлый, поди-ка, с наградами-то?

   — Весёлый? Нет. Ни улыбки, ни смешка. Все грустят, все тоскуют. Про вас часто вспоминают. Порою заговариваются даже, ровно бы ума решились. После Молева болота заночевали мы на усадьбе, а там в оранжерее розы цвели, крупные да важные, дух от них так по всей комнате и льётся. Вошли они да как обрадуются. «Вот бы Оля, — это они ваше превосходительство наедине так прозывают, — обрадовалась!» — говорят... А я не расслышал да и говорю: «Чего изволите?» А он: «Молчи, чёртов сын», — да как глянули — хуже француза. Тоже с атаманом, денщик ихний сказывал, говорили раз! Наш-то плакал, а Матвей-то Иванович говорят им: «У, дура баба, чего рюмить, я тебе сам сватов пошлю!»

   — Да про меня ли?

   — Подлинно про вас. В Новочеркасске-то были, полковника Сипаева дочка юлила-юлила, нет, мерси с карманом — ничего не очистилось!

   — Ах он милый мой! — невольно вырвалось у Ольги Фёдоровны.

Казака обступили больные. Кто поздоровее — приплёлся из соседних комнат. Всем интересно было послушать, что делается в армии.

   — Глянь-ка, братцы, как рассуждает-то бойко, а сам-то еле на ладан дышит, — сказал молодой солдатик, упираясь ладонями в бока и внимательно разглядывая ампутированного.

   — Так на то же они казаки.

   — Но что же, что казаки? Нетто казаки не люди?

   — Не люди и есть.

   — Как не люди? — удивился бородатый ополченец с маленькой культяпкой вместо правой руки.

   — Сказал тоже — не люди! Люди-то они люди, да только двужильные!

   — Как же это так двужильные? Нешто могут быть такие люди?

   — Отчего же нет, одна жила становая, значит, такая, всамделишная, а другая запасная.

   — Ну? — с сомнением тянет солдат и внимательно глядит на казака, как будто стараясь отыскать запасную становую жилу.

   — Послушайте, землячок, а что про Кутузова слыхать?

   — Стоит с армией недалече отсюда, близ Тарутина. А насупротив его Мюратова кавалерия будет. Надо полагать, на днях атакуют.

   — Дай-то, Господи! Ну, а скажи, служивенький, неужели Москву так, зря отдали?

   — Без выстрела...

   — Ах ты, Мать Пресвятая Богородица! Как же оно так можно?

   — Ну, довольно вам говорить, — сказала Ольга Фёдоровна, — вы устали, вам отдых нужен.

   — Ах, ваше превосходительство, когда же и поговорить, как не перед смертью. Последний раз русскую речь послушать... А вот что, кабы священника мне — дюже желательно Святого Причастия принять.

Послали за священником.

Нервное оживление, вызванное страданиями, проходило быстро, слабость чувствовалась сильнее, больной затихал. Остальные медленно начали расходиться по койкам. Ольга Фёдоровна положила свою руку ему на лоб. Какурин лежал молча, и только отрывистые слова временами с хрипом вырывались у него.

   — Ваше благорордие... не ездите... Зараз застрелют... Эка храбрости... Нет, шалишь, брат... Что казак взял — его... — И вдруг, приподнявшись на руках, он дико оглянулся и испуганным голосом закричал: «Чемоданчик!.. А где чемоданчик?.. Господи, белья-то у Пидры Микулича...» — и оборвался.

Что-то подступило ему к горлу, он захрипел, раза два вытянулся и затих. Агония началась.

Когда минуты две спустя пришёл священник, он приложил руку к голове и медленно начал читать отходную.

Как ни крепилась Ольга Фёдоровна, но она не могла вынести этого. Слёзы выступили у неё на глазах, и, рыдая, вышла она на крыльцо.

вернуться

50

Кто идёт (фр.)