Изменить стиль страницы

Из вышеприведенного отрывка достаточно видно, какие мужественные, даже совершенно чуждые любви чувства примешивались к самым страстным выражениям этого молодого Спартака, так как Прудона можно не без основания назвать Спартаком интеллигенции.

Он обладал и умел находить в случае надобности, в этом случае, известного рода нравственную деликатность, свойственную только избранным личностям. В другой раз, когда один из наиболее дорогих ему друзей испытал неудачу и был накануне горького разочарования, Прудон писал ему в виде утешения следующее (1 января 1841 года):

«Я сожалею, что любовь твоя не увенчалась успехом, во–первых, потому, что я всегда искренно желал тебе довольства и счастья, во–вторых же, потому, что ученому гораздо нужнее жена, чем тупоумному, грубому сердцем, расточительному буржуа. Тем не менее я мирюсь с твоей неудачей в силу известного рода размышлений, которые, вероятно, не придут тебе в голову, именно, что первая привязанность, оставляющая в чистой душе весьма глубокие следы, делает часто вторую привязанность более глубокой и более способной дать счастье. Вообще, любезный друг, молодые любовники не умеют наслаждаться счастьем своей любви и довольствоваться самими собой; они любят друг друга довольно неразумно; душа их переполнена скорее огнем и живостью, чем искренней теплотой; они часто не знают и не умеют взаимно ценить друг друга; одним словом, любовь их лишена знания и умения. Я не хочу проповедовать тебе здесь утонченное сладострастие; я говорю просто о науке любить и быть любимым. Все, что ты говоришь мне о молодой особе, ясно указывает на ее неопытность, точно так же, как и то, что я сам знаю про тебя, дает мне право предполагать в тебе достаточно неискусного руководителя. Мужайся, друг! Нет ничего прелестнее первых порывов девушки, но они весьма легко могут согласоваться с рассудком и волею. Ты вознаградишь себя за утраченное, если только не откажешься глупо от того, чего ты вполне заслуживаешь. Ты спросишь меня, откуда я, не имеющий жены, набрался такой мудрости? Я испытал в ранней молодости честную привязанность и вдобавок уже состарился. Через некоторое время ты будешь знать в этом отношении столько же, сколько и я».

Вышеприведенные строки достаточно ясно показывают самобытный характер молодости Прудона. Он всегда умел сохранить свою нравственную неприкосновенность и полную силу рассудка. Всем известно, что сластолюбие — один из главнейших элементов разложения веры и что оно всегда влечет за собой известную дозу скептицизма. Смутная тоска, испускаемая, как запах мертвых, наслаждениями, — эта расслабляющая и наводящая уныние усталость — не только поражает чувства, но даже влияет и на последовательность мыслей. Она, в конце концов, подтачивает, затемняет в нас принцип достоверности. Прудон был чужд подобного рода слабостей; говоря языком Шамфора и Ривароля — двух наименее сходных с ним людей, — он не открывал фонтанели своим убеждениям. Изнеживаться и рассеиваться значило для него все равно что развратиться. Он постоянно работал, был занят, подавлен своим трудом.

Мужественно нес свое бремя и бремя своих обделенных судьбою братьев, не имел ни минуты отдыха, размышлял непрестанно и без известного рода самообольщений и был последовательным до конца, т. е. питал отвращение к изнеженности. Он с состраданием смотрел на людей слабых, легко поддающихся романическим влияниям; он презирал уклонения, которых не отличал от порока.

Далилы не были страшны этому Самсону. Его грубая, откровенная натура, неотесанная по внешности, но деликатная на самом деле, была сотворена для радостей и обязанностей семейного очага, для брака и родительской любви.

Он писал своему другу Бергману, недавно женившемуся и делившемуся с ним своими семейными радостями, следующее (23 января 1842 г.):

«Я прочел письмо твое с большим удовольствием и искренно радуюсь твоему семейному счастью. Мне давно уже было известно, что ум, стоящий выше обыкновенного уровня, всегда препровождается большою чувствительностью; человек спокойный и сдержанный нередко кажется таковым потому, что не всегда высказывается. Будь счастлив, насколько может быть счастлив честный и ученый человек, умей поддерживать и увеличивать свое счастье, доля участия каждого человека в делах мира сего настолько ничтожна в сравнении с его личными делами, что было бы безумием, говорю не ради проповедования эгоизма, жертвовать верным и доступным благосостоянием в угоду тщетных умозрений науки или самоотвержению. Радуйся, сказал Соломон, с супругой твоей юности; поклоняйся Богу и возвеличивай свою душу созерцанием его творений. Наука будет существовать даже и тогда, когда никто не станет жертвовать для нее жизнью; страдание если и ведет нас к вечному блаженству, то зато нередко совершается в ущерб истине. Ничего излишнего, ничего преждевременного; пусть все заботятся о своем счастье и работают на пользу науки — таковы правила мудрости».

Очевидно, что не недостаток понимания заставляет иногда Прудона уклоняться от этих правил; у него был свой гений, свой демон.

Любовь сама по себе, рассматриваемая как любовь–страсть вне всякого отношения к семье и детям, весьма мало ценилась Прудоном; он смотрел на нее как на временное зло, как на мимолетное ощущение, недостойное внимания мыслящего человека. Тридцатидвухлетнему другу своему Аккерману, влюбленному и намеревающемуся жениться, он писал следующее:

«Вы достигли поры, когда любовь наиболее колет (poinct) нас; впоследствии она уменьшается. Все это ничего не значит: главное заключается в способности видеть, знать, формулировать все прекрасное и истинное».

Таково было последнее слово его строгой натуры, не чувствовавшей ни малейшей потребности в развлечении или забавах.

Физически даже, если можно так выразиться, Прудон обладал особым пониманием значения чувств и действия, оказываемого на них трудолюбивым, честным образом жизни. В письме к экономисту Жозефу Гарнье — приверженцу теории Мальтуса и теории, проповедующей в браке известного рода воздержанность и умеренность, он писал от 23 февраля 1844 года: «…все написанное по этому поводу внушает мне глубокое отвращение, невыразимую жалость. Я, как и вы, принадлежу к мальтузианской школе, т. е. признаю, в вопросе о народонаселении, огромное значение воздержанности. Кроме этого я должен признаться, что в будущем я надеюсь на совершенно иные нравы — на спиритуализм в любви, сходный с мечтами Платона. Я считаю современное сластолюбие совершенно противоестественным; все эти нежности, иногда даже честные и деликатные, эти страстные выражения, когда дело идет о женщинах, которыми переполнены все современные сочинения, кажутся мне скорее следствием беспорядочного эротического возбуждения, чем симптомом законных стремлений. Я пришел к совершенно иным заключениям, если только мои пятнадцатилетние наблюдения оказались правильными и если, как и всякий мужчина, я могу считать себя за полного выразителя нашего пола. Мы сделались настолько грубы — сделали любовь настолько материальною, что краткое изложение моих мнений по этому предмету показалось бы смешным и неуместным. Здесь требуется специальная книга, книга неопровержимая, могущая служить и протестом, и вместе с тем вечным укором нашего сознания против уклонений нашего сердца». В строгости подобного мнения существует много правды, в особенности же если оно касается целой отрасли литературы. Но можно также сказать, что в нем существует и много произвольного. Сейчас видно, что любовь и все, что касается Венеры, не составляет слабости Прудона. Воздержание, о котором он говорит и которого придерживается, может осуществляться только по отношению к второстепенным страстям; дело становится затруднительнее, лишь только коснется, по выражению Поупа, господствующей страсти. Пусть попробует сам Прудон воздерживаться и умерять одерживающую его интеллектуальную страсть, составляющую основу его нравственной природы, двойную струну, непрестанно звучащую в нем, логику и наклонность к борьбе (combativité).