Изменить стиль страницы

Вечером вернулись с работы тетя Гошавнай, ее муж и их дочь Цуца. Она, как я и понял потом, была матерью Заура. Управились со скотиной, стали варить на ужин мамалыгу.

В летней кухне горел под треножником костер. На треножнике стоял чугун. В нем шипела кукурузная паста. После того, как крупа разварится, предстояло замешать кашицу на кукурузной муке, чтобы она стала, как положено, очень густой.

Мы с Зауром сидели возле костра. Ждали… Ждать было тяжело.

Голод стягивал рот, глотку и где‑то глубоко в желудке закручивался в тошноту. Целый день мы не ели ничего, кроме шелковицы.

Тетушка вышла из кухни, и произошло событие, которое мне запомнилось в ряду памятных событий этого первого дня на новом месте.

Заур неожиданно сунул руку в шипящую мамалыгу, мгновенно вытянул обратно, стал дуть на облепленную горячей мамалыгой руку. Вернулась тетушка. «Опять!» — закричала она. Схватила стоявший в углу веник и с размаху ударила им Заура по голове. Он, издавая отрывистые звуки, стал прятаться за мою спину. Тетушка грозила веником еще некоторое время, потом помешала пасту и снова вышла. Заур как ни в чем не бывало выпрямился, стал слизывать с руки застывшую кашицу. Зашла на кухню его мать, проворчала: «Опять ты этим занимаешься!..» — но особо сердиться не стала.

Вышла с кухни и она. Мы снова остались у очага одни. Заур обратил ко мне лицо, ухмыляясь бесенком. Я поразился открытию, которое он подсказал мне этой своей ухмылкой: руку он совал в мамалыгу не только из‑за голода — он хотел насолить взрослым! Может, за то, что мы целый день были голодными?

Догадку подтвердила и вернувшаяся на кухню тетка. Она, бра

ня его по второму заходу, указывала на деревянную лопатку — баляг, которой мешала мамалыгу и которой мог бы воспользоваться Заур, если уж он так «подыхает с голоду». И причины суровости наказания прояснились — его наказывали не за попытку попробовать мамалыги раньше, чем она будет готова, а за другое: за «зловредность», за бунт против взрослых. Однако, если говорить по большому счету, он имел право на этот бунт…

На следующее утро Заур уже не щипал меня своими железными клещами — пальцами. Он совал мне в нос что‑то черное, липкое. Это была подгоревшая корка мамалыги — она остается в чугуне, когда из него выберут мамалыгу. С внешней стороны она белая, а с той, что прилегает к чугуну, черная и липкая. «Подошва», пригорающая на весь чугун, была нашим лакомством.

Заур, испачканный липкой черной стороной корки, жевал ее сам и предлагал мне мою долю.

Дружба наша стала вскоре давать реальные плоды. Мы научились лазить в соседские сады и огороды. Были и другие занятия: мы спускались к берегу Тщикского водохранилища, подходившего к самому огороду, снимали трусики и начинали бить вшей. С тех пор я запомнил: вши — как хамелеоны, принимают окраску хозяина. Мои были светло — желтые, а его темно — серые. Если Заур находил у себя мою вошь, с возмущением возвращал мне ее, чтобы с ней расправился я. Соответственно поступал и я.

Расправившись с большими, мы оставляли меньших: пусть подрастут для последующего боя. И шли купаться.

Взрослые возвращались с работы уставшие. Бывало, они натыкались на каверзу, заранее подстроенную Зауром. Вдруг могли исчезнуть в доме все ведра. Он их не прятал — просто заранее относил к колодцу. Если в это время он попадался им под руки, его колотили. Мать его часто восклицала: «Аллах послал тебя на мою голову, как беду!».

О том, что он может быть не зловредным, а добрым, свидетельствовало его отношение ко мне. Оказавшись в одиночестве, моя детская душа потянулась к его душе и нашла понимание. И не только понимание, но и поддержку. Заур делился со мной навыками выживания в тех трудных условиях. Одного я тогда не понимал — той партизанской, непрерывной войны, которую он вел против взрослых. В этой борьбе он мстил им и за каждый отдельный случай, и за отношение к себе в целом. Войну он вел не жалея себя, не на жизнь,

а на смерть.

Как‑то приехал на побывку младший сын тетушки — Нурбий. Не призванный на фронт по возрасту, за время войны он подрос. Работал прицепщиком, научился водить трактор. Он жил в бригаде, там спал и питался. Так не хватало тогда трактористов. Конечно, тетушка — после гибели старшего сына — очень его любила.

С Нурбием хотели дружить все сверстники. Узнав, что он приехал из бригады, они сразу появлялись в нашем дворе. Был среди них один отвратительный, нахально — хвастливый тип с именем, напоминавшим кличку: звали его Тяу. В прошлый раз он уговаривал Заура затянуться папиросой. Глаза Заура покраснели, он стал рвать, а Тяу хохотал. В этот раз Тяу щеголял пачкой папирос «Казбек». Никто не заметил, как Зауру удалось умыкнуть эту пачку, отнести на кухню, бросить в огонь и вернуться как ни в чем ни бывало. Заметили лишь, когда коробка догорала.

Тяу ногой толкнул двухстворчатую дверь, выходящую в огород, раскрутил Заура и отпустил, Заур летел далеко, сбивая верхушки кукурузы. Когда я прибежал, из его рта шла кровь. Он был в грязи и крови. Тетушка Гошавнай и мать Заура испугались, как и я. Проклиная Тяу, они принесли Заура, отмыли и уложили на кровать. На столе перед ним появились и масло, и хлеб, и даже откуда‑то мед. (Продукты часто привозил с собой Нурбий.) Однако Заур был живуч как чертик. Увидев такие яства, он оживился, но оживление это привело к тому, что он быстро лишился привилегий больного.

Не знаю, как долго я мог быть еще в ауле Адамий (и соответственно — продолжать о нем свой рассказ…), если бы не счастливый случай. Он послал одну из наших дальних родственниц из дедушкиного аула в аул Адамий, к соседям тетушки Гошавнай. Увидела она меня тогда, когда я не мог ходить нормально, а прыгал на одной ноге, опираясь двумя руками о кол. Другую ногу я порезал на задворках стеклом, и уже несколько дней рана гноилась. Вечерами воспаленная нога вводила всего меня в озноб. Днем отпускала.

Вернувшись в Кунчукохабль, родственница рассказала моей бабушке, в каком состоянии она меня видела. Бабушка бросила все и приехала. Увидев бабушку Камию, я бросил кол, на одной ноге допрыгал до нее и бросился в ее объятия. Она, обращаясь к сопровождающей ее женщине, вопрошала: «Как можно довести ребенка до такого состояния?!».

Перед дорогой бабушка умыла меня: очевидно, я был не в та

ком виде, чтоб со мной можно было появляться на людях. Я упрашивал бабушку взять с нами и Заура, но она и слышать об этом не желала, говоря, что у него тут вся родня, а там никого нет. Единственное, на что она согласилась, это чтобы он проводил нас до переправы.

Мы сидели на телеге с Зауром, держались за руки. Я верил в то, что мне удастся уговорить дядю, чтоб он приехал за ним. Мне хотелось передать Зауру свою радость, и я шутил и задевал его. Я ждал, что на его лице появилась ухмылка бесенка, которой он в последнее время реагировал на мои шутки. Но лицо Заура было непроницаемо. Косые глаза глубоко ушли под нахмуренные брови, и лицо его приняло суровое и мужественное, как никогда, выражение.

Когда меня повели к лодке, он встал на телеге во весь рост и вытянул вперед — в мою сторону — обе руки. Он всегда так обозначал сложную для себя жизненную ситуацию: не то защищался от нее, не то нападал.

Мы не достигли противоположного берега, когда телега, провожавшая нас, отправилась обратно. Заур стоял в ней на коленях и, вытянув в мою сторону руки, выл. Это был его плач. Сухой, без слез… Все свои слезы выплакал он в раннем детстве… Расставание наше было в его жизни очередной нелепой жестокостью.

На том берегу нас ждала телега, на которой приехала за мной бабушка. Возвращение мое напоминало волшебную сказку. Кругом все родные, радостные!

Больная моя нога еще больше увеличивала приток тепла от них. Я купался в этом тепле. Я любил — всех. В том числе — мою больную ногу, подарившую мне это счастье.

***

Прошло не одно десятилетие с тех пор. Недавно меня потянуло к той переправе. Я попросил двоюродного брата отвезти меня туда. Там, на месте, я попросил оставить меня одного: а ты, мол, отправляйся к родственникам и там подожди.